Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Бортова в ее мыслях заменил Бокитько. Чего он хотел от нее? В его голосе было столько мольбы, что, если бы она, думалось ей, удовлетворила его просьбу, он бы выздоровел. Но что нужно ему? Он хватал ее за плечи… И Лиза вдруг покрылась густым на все лицо румянцем. Ну да, она поймала себя на чувстве стыда.
Значит, страх — это одно, а стыд — нечто другое. Но можно ли быть такой доброй… допустим, она даст ему то, что он просит, и спасет его этим от смерти… но можно ли быть такой доброй? Нет, нет. Она лучше признается себе в страхе, в стыдливости, в чем угодно, лишь бы не в этом. Ни один мужчина никогда не целовал ее! О, она бесстыдна! С тех пор как она поселилась в мужском доме, она стала бесстыдной.
И вот ее мысли понеслись уже по новому руслу — выплыл в тумане Молодецкий с бронзовыми плечами. Она вспомнила, как хотелось ей прижаться к его спине. Прижаться! Да, она потеряла всякий стыд. Бежать, бежать… ей нужно немедленно бежать отсюда. Лучше возвратиться к тете такой, какая она была… Она не будет даже учиться. Ей все равно. Лишь бы не потерять спокойный и привычный мир души. Бежать… бежать!
В таком вихре чувств и мыслей застал ее на кухне Ленька в день своего дежурства. Он покорно испросил приказаний и с воодушевлением пятнадцатилетнего мальца взялся за горячее дело. Долго возился, в точности исполняя полученные инструкции, и изредка поглядывал на задумавшуюся Лизу, потом ему надоела безгласность, и он развлекся декламацией иностранных слов.
Знания его в области иностранного словаря куда как расширились. Он мог уже похвалиться запасом, никак не меньшим двухсот слов. Произносил их целыми пачками, не объясняя Лизе их значения. Да она и не слушала его.
— Вот, брат Лиза, — обращался он к ней после особенно трудного слова, — культурный звук, ядри его в корень. Зуб поломал, не ничего, тут он у меня! — и Ленька стукнул себя ложкой в лоб. — Умру, а не выпущу. В общем, гиперболично, конечно, но все-таки, как хочешь — культура остается культурой. Приеду в деревню и тряхну — посыплются из меня, как яблоки с дерева. За колдуна, пожалуй, примут. Но что поделаешь — диалектика жизни. Хотя могу сказать, что в деревню не ездок я. Тротуаров даже нет. Отстали мы, брат Лиза, от европейской долины.
Он подбросил дров в плиту и поставил кастрюли. Делал это неторопливо, ладно — словно чеку тесал или на сенокосе подвизался.
— Одна дорога у меня, — продолжал он, — ждут не дождутся меня в комсомоле. Хорошее занятие. Молодняк, должен сказать, подрастает и смену нам готовит. Учеба — это наше первое дело. Могу тебе сказать, что веселей нам вместе пойти на такое дело. Сваляем, брат, а тебе сколько уже исполнилось?
Лиза не ответила. Ленька присматривался к ней и вдруг буркнул:
— А любит он тебя, могу сказать, как свинья, не меньше, — и, когда она повернулась к нему с молчаливым вопросом, пояснил: — Брат мой, говорю, не иначе как любит тебя. Хнычет ночью, прямо тошно, и вспоминает твое имя. Вообще, брат Лиза, могу сказать, что все они тебя любят сумасшедше. В замочную скважину наблюдали, например, однажды ночью. Первостепенное занятие, но не для комсомола.
— Кто, кто смотрел? — с забившимся сердцем спросила она.
— Не могу сказать, — ответил он степенно, — все мы спали, а у тебя в комнате горело электричество, шлепала ты босыми ногами, а для какой цели — не мое дело. Вдруг слышу, кто-то фырть, фырть к замочной скважине, приткнулся и замер. Заснул я, и дело с концом, что было дальше, не ведаю. Любят они тебя, брат. Определенно! Подсолить суп? — нагнулся он к кастрюле. — Журчит она уже и прыгает.
— Да, да, — проговорила как сквозь сон Лиза и вышла из кухни.
Ленька удивился. Подпарило ее, — подумал он, — нравится, должно быть, что она всеобщая любовница — и поправил в мыслях: любимица.
Лиза вошла к себе в комнату. Бежать!.. Бежать!.. Теперь уже никаких колебаний не оставалось у нее. Не надо превозмогать ни страха, ни стыда. Не нужно ей товарищества. Легче сохранить нетронутым знакомый, привычный мир чувств.
Сдернула одеяло, завернула в него зеркало и подушку. Укладывая подушечку, заглядывалась на вышитые на ней птичку и кошечку. Пришло в голову сравнить себя с преследуемой птичкой — и стало жаль себя. Но не было времени для размышлений. Панический страх гнал ее.
Наконец, она уложила свои вещи, извлекла из-под кровати лоток с уцелевшими папиросами, нахлобучила форменный картузик и с корзинкой в руках покинула дом.
С порога она возвратилась и набросала такую записочку:
«Я перед вами виновата, но я не могу победить в себе стыда и страха. Простите меня».
Сунула записочку в дверь большой комнаты и юркнула к выходу.
Напрасно Ленька дожидался ее на кухне. Прошел час, и он решил узнать, в чем дело. В коридоре поднял карточку седоусого дородного мужчины с орденом на шее. Это был портрет директора реального училища, который впопыхах обронила Лиза.
Обед вышел горьким и прескверным. Друзья молча хлебали, и у каждого в глазах стыл вопрос — кто?
Первым заговорил Дорош, стуча ложкой и пронизывая друзей горящим взором, он сказал хрипло:
— Спасибо. Кого мне из вас застрелить? Эта девочка сбежала от нас, как от чумы.
Все молчали.
— Мы остались опять холостяками, — прервал молчание Скорик, — мы давно не беседовали друг с другом по душам. Забросили наши тетрадки.
— Она сбежала после твоего дежурства, — перебил его Дорош, обращаясь к Бокитько. — Ну?
Бокитько неистово заволновался.
— Я не целовал ее лифчика. Га — дружба!
Опрокинув тарелку, он выбежал из-за стола.
— Да, — сказал мрачно Дорош, — мы давно не беседовали в записях. Что там у тебя на второе? — крикнул он Леньке. — Подавай!
И обед был закончен друзьями в тяжелом молчании.
Итак, Лиза вновь была водворена на надлежащее ей место. Друзья создали вокруг нее атмосферу чистоты и не изнуряющей ревнивой бдительности. После записей, в которых они чистосердечно открыли свои грешки, им действительно легче стало смотреть друг другу в глаза. Только Бокитько отворачивался к стене — этот был неукротим и шумно неприязнен. Остальные же предупреждали ее малейшее желание.
Лиза повеселела и свободно вздохнула. Она чувствовала вокруг себя не двусмысленное, не ложное спокойствие. Может быть, думала она, бегство было необходимо… Она освободилась от страха и — так думалось ей — от стыдливости, мешавшей ей, сковывавшей ее шаги. Все же, повинуясь инстинкту и замирая от волнения и стыда, она залепила хлебным мякишем замочные скважины трех дверей, сообщавших ее комнату с друзьями. Сделала это не сразу, но после длительных и тяжелых размышлений. Мнила себя виноватой в подозрительности, оскорблявшей друзей. Она тотова была плакать и бить себя по щекам, но отверстия забила тщательно и туго. Ночью же не могла уснуть. Ей казалось, что через скважины друзья на нее кидают глазами упреки, липкие, как хлебный мякиш. Утром она подошла к дверям, сообщавшимся с комнатой Дороша, и головной шпилькой стала прочищать отверстие, залепленное хлебом. Она решила сделать небольшую уступку совести — ибо и совесть, и страх одолели ее ночью. Естественно, для первой цели она предпочла дверь Дороша, ибо одна мысль о том, что он может дежурить на наблюдательном посту, казалась ей незаслуженной и оскорбительной. За другой же дверью ей все еще мерещились исступленные глаза Бокитько.