Река без берегов. Часть 2. Свидетельство Густава Аниаса Хорна. Книга 2 - Ханс Хенни Янн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я запряг Илок. Дороги были окаймлены меланхолией. Почти уже голые лесные деревья вставали у нас на пути, как нищие. Поля, напитавшиеся водой, блестели в неверном свете, образуя многоцветное месиво. Коляска, подпрыгивая, катилась через охристо-желтые лужи; колеса скрипели по промытому гравию; копыта Илок иногда вообще исчезали, взбаламучивая воду, как если бы мы пересекали вброд ручей. Еще прежде, чем мы добрались до Крогедурена, движение ветра прекратилось. Мелкий, словно пыль, дождик начал моросить из неутомимо доящих самих себя туч. Он падал без определенного направления и забрызгивал даже места, затененные крышами. Полость, которая укрывала Оливу и меня, сидящих под защитой кожаного козырька коляски, подернулась влажным слоем из крошечных серых жемчужин. Мало-помалу жемчужины преображались в слезы, которые капали или ручейками сбегали вниз.
— Последний отрезок пути тебе придется пройти пешком, — сказал я Оливе, — потому что я не хочу встречаться с Фон Ухри.
Она кивнула. А когда слезла с коляски, сказала:
— Мы повели себя не так, как рассчитывал он. Но все же я тебе благодарна.
Через две или три минуты она исчезла за дымкой дождя. Я развернул коляску, ослабил вожжи. Голые кисти рук уронил на влажную кожаную полость. Илок догадалась, что мой измученный конфликтами дух ищет прибежища в грезах и что я хотел бы освободиться от обязанности быть внимательным. Она перешла на шаг, качала в брюхе жеребенка; меня же качала коляска. Скрип колес, перестук копыт, барабанная дробь становящегося все грубее дождя по козырьку коляски, слышимое биение моего пульса в какой-то артерии, легочной или шейной, — все это соединилось в один-единственный осчастливливающий шум. В длящуюся отраду, в отсутствие каких бы то ни было желаний. Ни холод, ни жара, ни голод не мучили меня. Я, тепло укутанный, пребывал в покое, наблюдал и воспринимал мир, который не соприкасался со мной, а лишь скользил мимо, оставаясь моим неоспоримым достоянием. — Что может быть приятнее, чем смотреть на круп жеребой кобылы, не испытывать никаких неудобств, без спешки скользить сквозь время, не заботясь о цели? Картины, вбираемые глазами, расплываются прежде, чем ты успеваешь их осознать. Бессобытийный путь, который лишь по видимости ведет сквозь реальность{382}… Мне представились те дробные звуки, на которых застопорилась работа над концертной симфонией. Теперь их жутковатый тон, их страшное толкование как бы растворились. Дробь незаметно превратилась в громыхание повозки, в цокот подкованных копыт, в хруст гравия, в убаюкивающие звуки пружин и мягкой обивки — в бесконечное путешествие по мокрому от дождя ландшафту.
* * *
Ночь наполовину прошла. До сих пор я не чувствовал усталости. Мне открылось некое неописуемое пространство. Куда бы я ни направлял шаги, куда бы ни смотрел, подо мной разверзаются глубины. Даже исписанный лист нотной бумаги не ограничен плоской поверхностью: позади него или под ним что-то правдиво-воспринимаемое погружается вниз… как камень, падающий в черную водную шахту колодца глубиной во много сотен метров. (Такие колодцы существуют. Я сам однажды стоял на краю такого колодца. Он был почти так же страшен и красив, как черный ковер ночи с вотканными в него звездами.)
Сейчас я мог бы закончить симфонию. Посреди этого одиночества, окружившего меня со всех сторон темными безднами. Почва ушла из-под ног и у меня. Осталась лишь стеклянная темень. Жуткая звуковая дробь растворилась, как кусок леденцового сахара, брошенный в стакан горячей воды. Колокольная гулкость копыт медленно ступающей жеребой кобылы, скрип по гравию высоких колес, тихое громыхание повозки вобрали ее в себя; удобно устроившееся в повозке Сновидение подпрыгивает на ухабах на протяжении ста тактов. Вместе со звуками кларнета, гобоев, фагота и элегически-скрипучего контрабаса — —
Теперь я все это записал. Кому я должен быть благодарен? Илок? Дождю? Дороге? Коляске? Оливе, за то что пришла? Аяксу, за то что послал ее? Прошедшим часам? Было бы это написано, не будь на свете меня? И важно ли, что это написано? Что в результате изменилось в мире? Что изменится, когда мой издатель распорядится, чтобы на пластинках нарезали и эту мелодию? Почему вообще я вдруг решился завершить симфонию?
Больше никто сюда не придет, чтобы повидаться со мной. Или я ошибаюсь? Для меня нет разницы между днями и ночами. Я так живу уже много лет. Но теперь это по-другому. Мне больше нечего ждать. Теперь я знаю достаточно. Моя память перевернулась и вытекла{383}. Она перестала быть чем-то точным, надежным — — —
Я должен наконец решиться на то, чтобы лучше рассмотреть рисунки Тутайна, запомнить их. Уже много дней, несколько недель я хочу этого. С того вечера, когда все они еще были рядом со мной — и радовались, что они со мной рядом. Ничего не изменится, если ты так захочешь. Прежнее время… время, каким оно было три или четыре месяца назад… возвращается: годовой цикл, давно мне знакомый. Зима и лето. Но прежде всего долгие вечера, с печками, полными огня, с ароматом березовых дров… со светом керосиновой лампы или свечи. Ночи, когда бушует ветер и льет дождь, бушует ветер и падает снег… или когда все тихо, словно в склепе. В любом случае, мои уши не слышат шума мирового пространства. Они слышат лишь треск в уютно покоящихся потолочных балках, шебуршание или писк мышки, внезапно хрустнувшую тень меня самого. Прежнее время возвращается. Оно уже здесь, это время. Только — только — я почти забыл вот о чем: ТУТАЙНА БОЛЬШЕ НЕТ. Нет того, что еще напоминало о нем: сундука, полированного сундука. В семи или восьми морских милях от Крогедурена, во впадине, на морском дне: там он теперь. Там лежит все, вся память. Эллена вместе с ним.
Они попросту сбежали от меня: Аякс, Олива, Льен с Зелмером и их домочадцы. Они больше не хотят иметь со мной ничего общего. Я мог бы сделать так, чтобы мою постель согревало сколько угодно возлюбленных; я этим пренебрег. Я даже не чувствовал особого искушения. Я хотел вернуть прежнее время. Но гроба больше нет. И Эли скоро умрет. Годы его сочтены. Это видно. Его глаза ослепли. Волоски на морде стали седыми, лапы — негнущимися. Эли постоянно оглядывается: не идет ли ОН — тот, кто… кто скашивает всякую плоть… Илок останется со мной. Илок произведет на свет жеребенка. Это будет, когда закончится зима; когда ветры опять начнут приносить дождь, как теперь, — а не снег. Когда солнце поднимется над долиной; когда все опять примутся зачинать новую жизнь, расти; когда животы снова наполнятся беременностью. У самой Илок — тоже. Статный жеребец войдет в нее, наводнит ее благословением первобытных животных: первобытными лошадьми, то есть тем началом, что возникло шестьдесят или даже сто миллионов лет назад. Крошечный протогиппус{384} в ее брюхе быстро повторит процесс эволюции, занявшей сто миллионов лет. Время длится уже очень долго. Но мы об этом забыли.
Я еще раз попытаюсь все вспомнить: вспомнить Тутайна, Эллену, меня самого. Жизнь пока не закончилось. Можно доказать, что она не закончилась. Она здесь. Я останусь при своей работе. У меня будут новые музыкальные мысли. Я буду спать и бодрствовать, попеременно; это естественный круговорот: что человек бодрствует и работает, спит и собирается с новыми силами.