Христианство и страх - Оскар Пфистер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нам очень хотелось бы показать, как отдельные этические понятия включены в христианское учение о любви, однако для этого потребовалась бы отдельная книга. Мы немножко поговорим только об одном вызывающем большие споры понятии – о справедливости. Эмиль Бруннер четко различает справедливость и любовь[950]. Первая дает каждому то, что ему полагается, при этом не только позитивное, законами установленное право должно решать, что полагается человеку, но и высший порядок, «который стоит над всеми человеческими установлениями, и на которые человеческие установления должны равняться, чтобы быть “справедливыми”. Любовь, напротив, не спрашивает о том, что принадлежит мне или кому-то другому, она дает другому… от своего, на что другой не претендует». Обе ориентируются на это аристотелевское, цицероновское, ульпиановское понятие справедливости, которому Бруннер противопоставляет более высокое библейское, и обе по своей сущности совершенно различны. Справедливость ничего не дарит, она дает именно то, что человеку принадлежит. Любовь как агапе любит того, кто не представляет для нее ценности, она не оценивает, а придает ценность, поэтому она неразумна. Она делает то, что Аристотелю показалось бы безумием. «Она ничего не знает о порядке», хотя христианин в мире порядка никак иначе не может проявить свою любовь, кроме как сделавшись справедливым.
Бруннер с одобрением цитирует Карла Барта: «Государство ничего не знает о любви» и продолжает: «Человек любви может служить государству только с помощью справедливости»; «Справедливость – всегда предпосылка для любви; никогда нельзя отделять справедливость от любви».
Я не думаю, что таким образом мы обозначили правильные отношения между справедливостью и любовью. Когда мы говорили о справедливости Божией, мы вспоминали о том вреде, который получает христианское благочестие, когда любовь не признается источником и нормой справедливости. То же самое можно сказать и о человеческой справедливости. Из самого названия следует, что речь идет о право-делании. Но без любви нельзя определить, что правильно и хорошо.
Если мы исходим из понятия любви, то легко обнаруживается, что на определенном уровне культуры инстанция любви сама становится превосходящей силой. Если определять ее вместе с Бруннером и его греко-римскими единомышленниками как принцип предоставить каждому свое, то сразу же возникает вопрос: а что тогда причитается другим? И тут недостаточно линейки и весов, которые продемонстрируют равноценность, здесь нужно использовать оценки, которые нельзя измерить чисто логически. То, что причитается рабу, или крестьянину, или работнику умственного труда, в большой степени зависит от того, как я его оцениваю, а это, в свою очередь, тесно связано с симпатией или антипатией, любовью или неприязнью. Формальная, бесчувственная, нейтральная юриспруденция не сможет здесь сформулировать удовлетворительное понятие справедливости. Без любви мы обязательно придем к summum jus, summa injuria [высший закон – высшее беззаконие]. Не человек существует для справедливости, а справедливость – для человека.
Законодательство, которое не направлено на благо и достоинство человека, то есть не руководствуется любовью, придет к гнусному понятию справедливости – и это худшая разновидность юриспруденции.
Современный уголовный кодекс – а для нас особенно важно уголовное право – всегда содержит какое-то право на амнистию или предполагает его и тем самым доказывает, что милующая, а тем самым любящая инстанция сама признает высшее право и при этом именно при важнейших решениях о жизни и смерти, хотя это касается и не каждого правового решения. При этом помилование осуществляет более высокая инстанция, чем осудившая, а именно высочайшая в этой местности, высшая власть.
Утверждение, что «государство ничего не знает о любви», нам кажется жестоким и опасным. Действительно, существовали ужасные времена, в которые государство не любило своих граждан. Никто не станет считать их образцом для подражания. Лозунг «все для одного», без сомнения, призывает государство к более гуманной позиции. То, что человек может служить любви только справедливостью, на чем настаивает Бруннер, так же мало соответствует истине. Если кто-то вовремя платит налоги, не нарушает закон, не согрешает против Административного и Уголовного кодексов, то это еще совсем не значит, что он – достойный гражданин. Он должен любить Родину, даже если это не написано в законах. Именно там, где кончается требование закона, начинается лучшее служение усердных граждан. Неужели Песталоцци действительно служил своему государству только как плательщик налогов и законопослушный гражданин? Плохи дела у государства, граждане которого думают: «Наше государство ничего не знает о любви, оно нас не любит!» Такие взгляды уже часто приводили к переворотам и гибели государств, и такое государство заслуживает того, чтобы на смену ему пришло другое, которое считает высочайшим законом благо народа и подчиняет справедливость доброте.
Истинная справедливость должна быть подчинена любви, но также любовь к народу, государству, соотечественникам требует узаконенной справедливости, как душа требует тела. Простой альтруизм или склонность, даже если она очень сильна и благородна, не защищены от ошибок при разделе того, что полагается другим. Любовь может ослеплять и требует ясного правового отношения. Судья не может безошибочно посмотреть в душу преступника, оценить подлинность его раскаяния и долговечность произошедших в нем перемен. Если бы он соизмерял наказание только со своим добрым сердцем, он бы совершил бесчисленное множество глупостей, тем самым вызвав подозрение в самоуправстве и пристрастности, что и вообще часто угрожает любви, не оцененной ясным разумом. Поэтому закон должен устанавливать определенные границы, в рамках которых может свободно действовать судья с благими намерениями. Любовь требует одинакового отношения ко всем гражданам. Одинаковых прав для всех. Однако, разумеется, все знают: когда двум людям назначают одинаковое наказание, оно все же неодинаково. Например, один очень сильно страдает даже от недолгого тюремного заключения, а другому все равно.
Существуют и другие возражения против понимания Бруннером любви как агапе. Мы отчасти коснулись их, когда речь шла об эросе и агапе. Никто не говорит, что агапе любит только недостойных. Она охватывает и хороших, и плохих и в самом плохом человеке находит хорошее. Взглядом Спасителя Иисус видел в самом презираемом грешнике, в блуднице, в нечестном мытаре нечто ценное, еще не потерянную часть образа Божия. Мысль, что «этот мытарь совершенно никчемный, но я хочу придать ему ценность» никогда не приходила Ему в голову, Он видел в мытаре нечто, что после спасения через любовь и ради любви станет самым ценным. Он любил убогих, падших, и это не было неразумно, как пишет Бруннер. Он даже превратил эту любящую милость к малым, потерянным, отверженным в демонстрацию высочайшей жизненной мудрости.
Наконец, я не могу согласиться с Бруннером, когда он утверждает, что любовь ничего не знает о правилах. Она бесконечно создает для себя правила с помощью разумного понимания, она и занимается только соответствующими правилами. Она не действует самовольно. Она не милует, как Бог Кальвина, немногих, чтобы за это бесконечно многих, которые, возможно, меньше грешили, обречь на вечные адские мучения. Как наши высшие власти всегда используют свое право помилования в тех случаях, когда они надеются тем самым способствовать улучшению жизни осужденных, возводя право помилования в обязанность, так и практикующая любую милость любовь. Она просто хочет помогать, спасать, исцелять, врачующая доброта, спасительный настрой для нее гораздо важнее юридического стремления наказать. Она считает все право и всю справедливость только инструментом, притом необходимым в огромном числе случаев, инструментом, который используется с внутренней болью, чтобы приблизить осуществление соответствующих ее божественной любви спасительных намерений.