Слушай Луну - Майкл Морпурго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
МЫ УЖЕ ЕДЕМ, МИЛЫЙ ПАПА.
На то, чтобы устроить переезд через Атлантику, ушло несколько недель. Когда в школе узнали, что я скоро переезжаю в Англию, большинство моих подруг и учителей были скорее раздосадованы, чем опечалены. По мнению учителей, с нашей стороны было сейчас крайне опрометчиво и неблагоразумно даже думать о поездке в Европу, где «бушевала эта ужасная война». Точно так же они реагировали и год назад, когда им стало известно о том, что папа записался в армию добровольцем и уехал во Францию.
– Ему вовсе не обязательно идти на фронт, – сказала моя учительница, мисс Винтерс, которая, по-моему, приняла эту новость ближе к сердцу, чем все остальные. – Ну, то есть он ведь канадец, а не британец. Так что призыв его не касается. Это британцы с немцами что-то не поделили. Канада-то тут при чем? Я этого не понимаю.
Я попыталась объяснить ей папино решение уйти на фронт добровольцем, как папа сам объяснял его мне: что туда шли все его старые товарищи по школе и колледжу из Торонто, в Канаде, и, хотя он какое-то время прожил и проработал в Америке, он все равно остался канадцем до мозга костей и гордился этим. Его место рядом с его товарищами, сказал он мне тогда, с ребятами, вместе с которыми он вырос. Если они пошли на войну, он тоже должен. Он не мог не пойти. У него не было выбора.
Мисс Винтерс всегда была особой невероятно прямолинейной, что меня всегда в ней восхищало, вот и теперь, когда я сообщила ей, что ухожу из школы и переезжаю в Англию, она не стала скрывать своего мнения:
– Что ж, буду говорить без обиняков, Мерри. Я считаю, что это совершенно неправильно – то, что ты посреди учебного года уходишь от нас и уезжаешь, и это при твоих нынешних успехах в учебе. Ты так продвинулась в чтении и письме, а ведь они всегда давались тебе нелегко, кому, как не мне, это знать. Жаль, очень жаль, что ты уезжаешь! Не пойми меня превратно, Мерри, я знаю, почему вы с мамой приняли такое решение, мы все это знаем, и, можешь мне поверить, нам всем очень жаль, что твоего папу ранили на фронте. Но, по правде говоря, – а в некоторых случаях правду говорить воистину необходимо, – я считаю, что твоему папе вообще не следовало идти воевать. Все эти войны, все эти тысячи убитых и раненых никогда еще ни к чему хорошему не приводили. Не годится цивилизованным людям такими методами решать, кто прав, а кто нет. Так всегда было и будет. Я могу абсолютно точно тебе сказать, Мерри, мы наших американских ребят во Францию воевать на этой войне ни за что не пошлем, ни в коем случае, это абсолютно точно. – «Абсолютно точно» было одним из любимых выражений мисс Винтерс. – Я хочу, чтобы ты кое-что мне пообещала, Мерри, – продолжала она между тем. – Как только твой папа окончательно поправится, ты вместе с ним вернешься в Нью-Йорк и закончишь свое обучение под моим началом. Ты меня слышала?
Когда она закончила свою тираду, в глазах у нее стояли слезы. Я очень любила мисс Винтерс. Всю мою жизнь чтение и письмо давались мне с огромным трудом. Все прочие мои учителя рано или поздно теряли терпение, потому что я, в отличие от остальных учеников, толком не могла прочесть написанное на доске или в учебнике, а над буквами и словами корпела целую вечность и все равно частенько писала их неправильно. И чем дольше я корпела, тем хуже выходило. В голове у меня окончательно все перепутывалось, буквы и слова принимались играть в чехарду и устраивали свалку, приводя меня в панику. Меня нередко обвиняли в невнимательности, стыдили за леность и глупость.
А вот мисс Винтерс всегда досконально все объясняла, помогала мне преодолевать мои затруднения и давала время подумать и во всем разобраться. И постоянно меня подбадривала. «Может, чтение и письмо не самая сильная твоя сторона, Мерри, – сказала она мне как-то раз, – зато ты замечательно играешь на пианино и рисуешь как художник, как настоящий художник». Она умела найти такие слова, которые придавали мне уверенности в себе, и больше всего – в моих способностях к рисованию. И она была единственной из школьных учителей, кто говорил то, что думал, кто не боялся показывать свои истинные чувства. Мы часто замечали, что ее голос дрожал и срывался от переполняющих ее эмоций, особенно когда она читала стихи Лонгфелло. Она очень их любила, наверное, поэтому и мы тоже их любили, ну, во всяком случае, большинство из нас. В сравнении с ней все остальные учителя казались слишком чопорными, чинными и застегнутыми на все пуговицы. Вот и прощание с ними вышло сдержанным. А мисс Винтерс крепко обняла меня и долго не хотела отпускать.
– Благослови тебя Бог, Мерри, – прошептала она мне на ухо. – Береги себя, слышишь?
Я знала, что из всех моих подруг по-настоящему скучать буду только по Пиппе – Пиппе Мэллори. Она была моей лучшей подругой уже пять лет, с нашего самого первого школьного дня, подругой настолько близкой, что никто другой мне уже и не нужен был. Пиппа – единственная, кто никогда не дразнил меня из-за моего чтения и письма, кто ни разу за все время не заставил меня почувствовать себя недостаточно умной. Мы были почти неразлучны: учились в одном классе, сидели за одной партой, вместе возвращались после уроков домой, осенью шурша палой листвой, а зимой пробираясь через сугробы, ходили кормить уток на озеро в парк, ездили верхом, катались на лодках. Она почти каждое лето ездила вместе с нами в Мэн. Из всего того, что необходимо было сделать перед отъездом, самым сложным для меня оказалось сообщить Пиппе о том, что я ухожу из школы, что мы едем к папе в госпиталь, в Англию, так что вернусь я не скоро, не раньше конца войны. После того как я сказала ей об этом, она от меня ни на шаг не отходила. Про мой отъезд она не сказала ни слова. Она одна из всех не пыталась отговорить меня. Она одна, похоже, поняла, что у меня нет выбора, и не стала поднимать эту тему.
В последний день она даже не сказала мне «до свиданья». Когда пришло время, она не смогла выдавить из себя ни единого слова, и я тоже. Мы стояли у школьных ворот, две лучшие подруги, привыкшие рассказывать друг другу самые потаенные секреты, делиться самыми невозможными надеждами, признаваться друг другу в самых ужасных страхах. И мы не могли даже найти слов, чтобы попрощаться. Какое-то время мы так и стояли в неловком молчании. Потом она сунула мне в руку какой-то конверт, поспешно развернулась и убежала.
Я открыла письмо. Там было написано:
Милая Мерри.
Возвращайся, прошу тебя, возвращайся, пожалуйста. Пиши мне. Я люблю тебя.
Твоя лучшая подруга навеки,
Я крикнула ей вдогонку:
– Я вернусь, Пиппа! Честное слово! Я обязательно вернусь!
Но она уже скрылась из виду. Не думаю, что она меня слышала.
Нью-Йорк, май 1915 года
В тот день я весь долгий путь домой шла очень подавленная. И дело было не в том, что я так уж сильно любила школу. Я ее не любила. Я просто к ней привыкла. Она была моим миром, частью меня, и в глубине души я боялась, что больше туда не вернусь, что никогда больше не увижу Пиппу и мисс Винтерс. Я словно бы стояла на развилке, на перепутье между одной жизнью и другой, между тем, что было мне хорошо знакомо, и полной неизвестностью. Я шагала, и меня переполняла острая печаль, но при этом я почему-то не плакала, и это было странно, потому что обычно я лила слезы по любому поводу. Наверное, я была слишком уж опечалена, чтобы плакать. Я шла по улицам, едва замечая прохожих и несущиеся мимо машины, и чувствовала себя страшно одинокой и неприкаянной. Я как будто уже уехала, как будто мне больше не было здесь места. Никто меня не замечал: я стала невидимкой, чужой в своем собственном городе, уже оторвавшаяся от родных берегов, уже призрак.