Детство - Тове Дитлевсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эдвин больше никогда не приводил девушек домой, а когда он женился, мы познакомились с его женой только после свадьбы. И это была не Сольвейг.
Последняя весна моего детства холодная и ветреная. На вкус она напоминает пыль и пахнет мучительным расставанием и изменениями. В школе все заняты подготовкой к экзаменам и к конфирмации, но я не вижу в этом смысла. Убираться и стирать в чужих домах можно и без школьного диплома, а конфирмация могильной плитой ложится на детство, которое представляется мне сейчас светлым, безопасным и счастливым. Все события этого периода оставляют у меня глубокие, неизгладимые впечатления – похоже, за всю жизнь мне не забыть даже самых неуместных его отметин. Мы идем с мамой в магазин за туфлями для конфирмации, и она говорит так, что и продавец ее слышит: вот тебе последняя пара обуви от нас. Передо мной открывается страшная перспектива: я не знаю, как буду себя обеспечивать. Туфли сделаны из парчи и стоят девять крон. Каблуки высокие, и отчасти потому, что я не сумею ходить на них, не вывихнув лодыжек, отчасти потому, что маме я кажусь в этих туфлях длинной, как башня, отец укорачивает каблуки топором. Из-за этого носы задираются, но мама утешает меня: надеть их придется один-единственный раз. Эдвин на свое восемнадцатилетие переехал в комнату на улице Багерстреде, теперь я стелю себе на диване в гостиной – еще один неприятный знак того, что детство закончилось. Здесь я не могу сидеть на подоконнике, потому что он заставлен геранью, и отсюда видно только зеленую цыганскую кибитку и бензозаправку с большим круглым фонарем, глядя на который я однажды закричала: мама, луна свалилась. Я сама этого не помню, да и вообще воспоминания взрослых о тебе сильно отличаются от твоих собственных. Это мне давно известно. Наши с Эдвином воспоминания тоже разнятся, и каждый раз, когда я спрашиваю, помнит ли он какой-нибудь случай из общего прошлого, он отвечает: нет. Мы с братом обожаем друг друга, но общаться толком не умеем. Когда я навещаю его в новой комнате, дверь всегда открывает хозяйка. У нее черные усики, и, похоже, ее мучают те же подозрения, что и мою маму. Сестра, значит, говорит она, ну-ну. Не доводилось мне встречать квартиранта, у которого было бы столько сестер и кузин. Дела у Эдвина плохи, хотя теперь в его распоряжении целая комната. Он курит сигареты, пьет пиво и по вечерам часто ходит на танцы со своим другом по имени Торвальд. Они вместе учились и хотят когда-нибудь открыть свою собственную мастерскую. Торвальда я никогда не видела, потому что нам обоим запрещали приводить домой кого бы то ни было – не важно, какого пола. Эдвин грустит, потому что Сольвейг его бросила. Однажды она пришла к нему в комнату, где они наконец-то могли побыть наедине, и призналась, что замуж за него всё-таки не собирается. Эдвин винит во всем маму, а я считаю, что Сольвейг нашла себе другого. Я где-то читала, что настоящая любовь становится только сильнее от препятствий, но помалкиваю – пусть Эдвин верит, что ее отпугнула мама. Комната у него совсем крошечная, мебели самое место на свалке. У брата я никогда не засиживаюсь: между словами мы делаем длинные паузы, и моему уходу он радуется не меньше, чем нашей встрече. Я рассказываю о пустячных новостях из дома. Например, я ношу полуботинки на шнурках, которые, разумеется, мне достались в наследство от брата. Чтобы они продержались подольше, отец покрыл подошву лаком и мазнул по носам, из-за чего те загнулись и сделались совершенно черными, хотя остальная часть – коричневая. Однажды мама кинула мне какие-то лохмотья: отполируй свои ботинки и брось их в печку. Ботинки? – радостно переспросила я, и она долго от души смеялась надо мной. Нет, дуреха, тряпье. Эдвин тоже смеется над такими историями, поэтому я ее сейчас и рассказываю, ведь брата больше нет в наших буднях. Всё теперь по-другому. Только Истедгаде неизменна, и по ней мне разрешают ходить по вечерам. Я гуляю с Рут и Минной, и Рут, кажется, не замечает, что между мной и Минной установилось что-то похожее на ненависть. Иногда мы идем на Саксогаде в гости к Ольге, Минниной старшей сестре, которая устроила свою жизнь, выйдя замуж за полицейского. Ольга сидит с малышкой и даже разрешает мне взять девочку на руки. Это невероятно приятно. Минна тоже хочет выйти за мужчину в форме. Ведь они такие красавчики, говорит она. Они поселятся рядом с Хедебюгаде, потому что так поступают все молодожены. Рут одобрительно кивает и готовится к той же участи, которая им обеим кажется столь желанной. Я улыбаюсь, будто соглашаюсь с ними и будто тоже с нетерпением жду чего-то подобного, но, как всегда, боюсь разоблачения. В их мире я чувствую себя чужеземкой, и мне не с кем поговорить о непреодолимых проблемах, поглощающих меня при мысли о будущем.
У Герды родился прелестный маленький мальчик, и, пока ее родители на работе, она гордо прохаживается с ним по улице. Ей всего семнадцать, а рожать прилично только в восемнадцать. Ее недолюбливают: ни внешним видом, ни поведением она не показывает, что жизнь ее пошла наперекосяк, и предлагаемую ей улицей жалость принимает снисходительно. Все возмущены ее отказом взять корзину с детской одеждой, которую собрала Ольгина мать. Вот Герда бойко вышагивает, а ведь родители содержат ее в том возрасте, когда это уже неприлично. Если бы на ее месте была ты, говорит моя мама, я бы тебя уже давно выгнала. Как бы мне хотелось держать в руках своего ребенка! Я сама буду его обеспечивать и придумаю для этого всё возможное. Ах, только бы до этого дошло. По вечерам, лежа в кровати, я представляю, как встречаю красивого и любезного молодого человека, которого самым вежливым образом прошу сделать мне большое одолжение. Я объясняю ему, что я невероятно сильно хочу ребенка, и прошу в этом помочь. Он соглашается, и я сжимаю зубы, закрываю глаза и притворяюсь, что это происходит не со мной, а с кем-то, до кого мне и дела нет. После этого я не желаю его снова видеть. Но ни на улице, ни во дворе мне не попадается такой молодой человек, и я записываю в своем альбоме, хранящемся сейчас на самом дне выдвижного ящика в буфете, такие стихи:
Не успела Бабуля остыть в земле, как отец «выписал» нас из национальной церкви. Так выразилась моя мама. Могилы у Бабули нет. Ее прах лежит в урне в крематории на Биспебьерг, и я не испытываю никаких эмоций, глядя на дурацкий горшок. Но я часто там бываю – так хочет мама. Каждый раз, когда мы туда приходим, она рыдает без остановки, и меня мучает совесть, когда она спрашивает: почему ты не плачешь? Ты ведь плакала на похоронах. Теперь, когда Эдвин от нас ушел, я постоянно провожу время с мамой, если я не в школе и не во дворе. Вместе мы ходим и в Народный дом, но танцевать с ней – приятного мало, потому что я на голову выше мамы и рядом с ней чувствую себя огромной и неуклюжей. Пока она кружится с каким-то господином, меня приглашает молодой человек. Со мной такого никогда не случалось, и я близка к отказу, потому что не знаю никаких движений – кроме тех, которым в гостиной меня учила мама, когда пребывала в хорошем настроении. Но молодой человек уже обвивает руки вокруг моей талии, а так как он хорошо двигается, у меня тоже получается. Он всё время молчит, и чтобы сказать хоть что-то, я спрашиваю, чем он занимается. Я работаю в посыльной службе, коротко отвечает он. Это как-то связано с послом – думаю я и решаю, что он дипломат. Безусловно, это поинтереснее, чем «стабильный мастер». Может быть, он захочет протанцевать со мной весь вечер или даже чуточку в меня влюбился. Мое сердце бьется быстрее, и я совсем немного склоняюсь к нему. Ночка, ночка, вот и вышли воры, напевает он под музыку мне на ухо. Внезапно он останавливается, усаживает меня рядом с моей мамой и исчезает навеки. А он симпатичный, говорит она. Вот бы он вернулся. Он дипломат, хвастаюсь я. Работает в посыльной службе. Ох, боже милостивый, смеется мама, ведь это всего лишь служба доставки!