Детство - Тове Дитлевсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После того как Кэти и ее мать вышвырнули, у нас появились новые соседи. Это пожилая пара с дочерью по имени Ютте. Она работает в шоколадной лавке, а по вечерам часто навещает нас, когда мой отец уходит в ночную смену. С Ютте маме весело, ведь она предпочитает проводить время с девушками моложе нее. Ютте так добра, что приносит мне и Эдвину шоколад, и мы едим его с завидным аппетитом, хотя отец и уверяет, что сладости ворованные. Из-за щедрости Ютте со мной случается кое-что ужасное. Однажды я возвращаюсь домой из школы, и мама встречает меня словами: ну как, понравился тебе сегодняшний обед? Я краснею и теряю дар речи, не понимая, к чему она клонит. Свой обед я всегда выкидываю нетронутым, потому что он завернут в газету. У других он в вощеной бумаге, на что мама в жизни не согласится. Да, отвечаю я в отчаянии. Было вкусно. Интересно, она на самом деле ворует? – продолжает болтать мама. Надо думать, хозяин глаз с них не спускает. Тогда я с облегчением понимаю, что с собой на обед мне положили шоколад, и радуюсь этому знаку любви. Удивительно, но мама еще ни разу не уличила меня во лжи. С другой стороны, она почти никогда не верит правде. Я думаю, большая часть моего детства прошла за изучением ее характера, хотя она и остается загадочной и настораживающей. Самое ужасное, что она может дуться на тебя дни напролет, упорно отказываясь разговаривать или слушать тебя, и ты никогда не узнаешь, чем же ее обидела. С отцом она ведет себя так же. Однажды, когда она подтрунивала над Эдвином из-за того, что он играл с девочкой, отец сказал: и что? Девочки – тоже люди. Ах так, ответила мама, крепко сжала губы и не раскрывала рта не меньше восьми дней. На самом деле я была на ее стороне, ведь девочкам и мальчикам не положено играть вместе. В школе это тоже запрещено, если только они не брат с сестрой. Но и с младшей сестрой мальчику лучше не показываться, так что, когда нам с Эдвином приходится вместе идти по улице, я должна следовать за ним в трех шагах и никоим образом не выдавать, что мы знакомы. Мною не похвастаешься. Мама тоже так считает, потому что, когда нам нужно в Народный дом на партийные торжества, ей стоит больших усилий привести меня в приличный вид. Она подпаливает мои жесткие светлые волосы щипцами для завивки и настойчиво просит поджать пальцы ног, чтобы влезть в ботинки, которые нам одолжила Ютте. Она и так хорошенькая, черт побери, утешает отец, который сам возится с воротничком на купленной для этого случая белой рубашке. Эдвин уже такой взрослый, что его злит сама идея семейного выхода, и он отпускает в мою сторону привычные любезности: что я страшная и никогда не выйду замуж. Это особенный вечер, потому что после выступления перед рабочими Стаунинг лично вручит подарки всем агитаторам Вестербро, и среди них мой отец. Каждое воскресенье он носится вниз и вверх по лестницам нашего района, чтобы завербовать новых членов в союз избирателей[9], а мама приводит его в отчаяние, собственноручно вычеркивая его из партийных списков каждый раз, когда подходит срок платить ежемесячный взнос в пятьдесят эре. В ответ он бормочет какие-то ругательства, хватает свою старую шляпу и спешит в контору, чтобы вступить снова. Мама испытывает необъяснимую ненависть к Стаунингу и партии, то и дело намекая, что мой отец почти такой же преступник, как коммунист. Она не решается произнести это слово вслух, но иногда я вспоминаю о запрещенной книге, которую отец постоянно читал в моем раннем детстве – с красным флагом и устремленными на него взглядами счастливой семьи рабочего, – поэтому, возможно, в ее намеках была доля правды.
Сердце у меня, как, несомненно, и у отца, начинает биться быстрее, когда Стаунинг поднимается на трибуну. В речи его я, как обычно, понимаю в лучшем случае половину, но упиваюсь его спокойным низким голосом, который течет сквозь меня, словно эликсир, уверяя, что ничего плохого с нами не случится, пока Стаунинг жив. Он рассказывает о введении восьмичасового рабочего дня, хотя это уже в прошлом. Он говорит о профсоюзах и о подлых штрейкбрехерах, которых быть не должно. Я поспешно клянусь себе, Стаунингу и Господу Богу, что никогда не стану штрейкбрехером. Только когда он переходит к коммунистам, раскалывающим партию и вредящим ей, его голос возвышается до гневного грома, но он быстро переходит к мягкому, почти кроткому объяснению безработицы, в которой его винит не одна моя мама. Но нет, во всем виновата всемирная депрессия, заявляет он, и эти слова кажутся мне такими приятными и привлекательными. Я представляю себе мир в глубокой скорби, где все люди задернули занавески и выключили свет, а с унылого беззвездного неба тем временем потоком льется дождь. А сейчас, объявляет Стаунинг напоследок, я с большой радостью вручу каждому из наших агитаторов подарок как вознаграждение за их труд на благо нашего великого дела. Я краснею от гордости за то, что мой отец среди них, и искоса бросаю на него взгляд. Он нервно крутит усы и улыбается мне в ответ, словно догадывается, что я разделяю его радость. Из-за ссоры по поводу обучения в его отношениях с Эдвином еще чувствуется холод, и сейчас брат, кажется, готов заснуть. Стаунинг объявляет имена громко и четко, в ответ пожимает каждому мужчине руку и вручает книгу. У меня всё плывет перед глазами, когда очередь доходит до отца. Подаренная книга называется «Поэзия и инструменты», а на титульном листе Стаунинг написал его имя и слова благодарности. По дороге домой отец, которого по-прежнему переполняет радость от оказанной ему чести, говорит: ты сможешь прочитать эту книгу, когда вырастешь. Тебе ведь нравятся стихи. Мамы и Эдвина рядом с нами нет. После собрания они пошли на танцы, которые моего серьезного отца совсем не интересуют, а я пока всего лишь ребенок. Позже мама ставит книгу в книжный шкаф так глубоко, чтобы ее совсем не было видно за закрытой стеклянной дверцей. Отличная награда за протирку ступенек каждое божье воскресенье, пренебрежительно говорит она отцу, и после этого он еще толкует о штрейкбрехерах и «низкой оплате труда»! Господь всемогущий! Отцу не дают насладиться его счастьем в тишине.
Время шло, и детство становилось тонким и плоским, как бумага. Оно было уставшим и изношенным, и в трудные моменты казалось, что оно не продержится до моего взросления. И все вокруг это замечали. Каждый раз, приходя к нам, тетя Агнете говорила: как же быстро ты растешь! Да, отвечала мама и с сожалением смотрела на меня, вот только бы ей еще немного прибавить в весе. Она права. Я была плоская, словно бумажная кукла, и одежда висела на моих плечах, как на вешалке. Детство должно длиться до четырнадцати лет, но что поделать, если оно кончилось раньше? На большинство важных вопросов не найти ответов. Я с завистью смотрела на детство Рут, такое прочное и гладкое, без единой трещинки. Казалось, оно переживет ее и кто-нибудь другой унаследует его и доносит за ней. Сама Рут об этом не догадывалась. Когда уличные мальчишки кричали мне вслед: как погодка внутри, сестричка? – она выдавала партию ругательств и проклятий, так что задиры в ужасе разбегались по сторонам. Она знала, что я ранима и скромна, и всегда защищала меня. Но мне уже было недостаточно одной Рут. И тем более фрекен Моллеруп – ведь она заботилась о стольких детях, а я всего лишь одна из них. Я всегда мечтала найти человека, того единственного, которому могла бы показать свои стихи и услышать от него похвалу. Бабуле они показались бы непристойными, а Эдвин высмеял бы их. Меня стали часто посещать мысли о смерти, которая представлялась мне другом. Я убедила себя, что хочу умереть, и однажды, когда мама была в городе, взяла хлебный нож и принялась пилить запястье в надежде найти артерию. Всё это время я рыдала, думая об обезумевшей от горя маме, которая уже скоро с воем бросится на мое мертвое тело. Но ничего не получилось, кроме нескольких шрамов от порезов, от которых до сих пор сохранились бледные следы. Моей единственной отрадой в этом ненадежном, зыбком мире были стихи: