1794 - Никлас Натт-о-Даг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пожал плечами — все эти сведения, может, и важны, но не имеют никакого отношения к моему вопросу.
— Неужели не понимаете? В ее животе двадцать моит чистой прибыли! Этот ребенок стоит вдвое дороже привозного раба, и я вовсе не хочу, чтобы он пострадал.
— А яма-то зачем?
— Господи, для пуза же! Для ее пуза! Неужто не сообразил?
Тем временем стражники заставили женщину встать на колени, сорвали с нее одежду, если можно так назвать грязные тряпки, и уложили на землю, втиснув казавшийся теперь особенно огромным живот в вырытую яму. Руки скрутили ремнем и закрепили к колесу лафета. Ноги широко развели, и привязали к столбам. Тело бедняги растянули так, что она едва не висела над землей. Женщина тихо, почти неслышно, плакала.
— Рабыня Антуанетта трижды продавала товары на улице после наступления темноты, зная про запрещение. Тридцать кнутов.
Профос был тоже чернокожий. Он стянул через голову рубаху и завязал ее рукавами на поясе. Кнут из плетеной кожи, семь локтей, не меньше.
Мы отошли на безопасное расстояние, и он приступил к экзекуции. Между каменными стенам форта заметалось эхо, как от пистолетных выстрелов. За каждым следовал истошный крик истязуемой, а на спине и ягодицах вспухали сочащиеся кровью багровые полосы. Я с ужасом заметил — у нее отошли воды. Мутная жидкость, булькая, стекала в вырытую для живота яму.
Никогда не думал, как это много — тридцать ударов бича. И как долго! Я покосился на толпу и не выдержал.
— Тридцать! — выкрикнул я после девятнадцатого удара, и сам удивился, насколько жалко прозвучал мой возглас на фоне беспощадного свиста бича.
Мышиный писк.
Никто не возразил.
Тело истязуемой время от времени сотрясали судороги, очевидно непроизвольные — она была без сознания.
Двое рабов подняли сестру по несчастью, кое-как завернули в ее тряпье, положили на носили и унесли.
Дюра последовал за ними. На прощанье он наградил меня таким взглядом, что я поежился. Ни следа прежнего добродушия.
Мало что соображая, я вернулся в Густавию. Только сейчас я окончательно сообразил: работорговля на острове — дело совершенно обыденное. На берегу выстроен большой сарай. Торги назначаются, как я узнал, через день, но лучший товар приберегают к пятнице. В гавани по пятницам не протолкнуться, парус на парусе — покупатели в Карена-ген собираются чуть не со всех близлежащих островов, а корабли с живым товаром приходят каждый день. У причала и в трактире у Дэвиса чего только не наслушаешься…
Как-то я зашел поужинать. За соседним столиком вдрызг пьяный капитан рассказывал о постигшем его несчастье, да так громко, что мне было слышно каждое слово. Оказывается, он привез домой в Амстердам груз сахара, удачно продал, накупил разной ерунды, которая в такой цене у туземцев, и направился в Гвинею. Там выменял все эти побрякушки на рабов, причем столько, что, как он выразился, «на шхуне обшивка потрескалась». На обратном пути все шло хорошо, но в Атлантике их застал полный и затяжной штиль. Недели шли за неделями, провиант кончался, а главное — запасы воды. И что было делать? Первую партию живого товара вывели на палубу и стали подталкивать к борту — благо все они были скованы одной цепью. Под тяжестью тел и цепей корабль накренился, и никаких усилий не потребовалось — рабы сами скользили и падали в море.
— Как тысяченожка. — Капитан коротко и горько засмеялся.
Когда последних, избитых в кровь, проволокли по палубе и столкнули в море, стая акул уже кружила вокруг корабля, празднуя неожиданный подарок судьбы.
— Вот и все. — Капитан сплюнул на пол. — Остались только бурые пятна на палубе… черта с два отскоблишь. Каждый день гляжу на них и чуть не плачу. Все мое состояние, год труда — псу под хвост. Начинай все сначала.
В тот же вечер за мной прислали слугу — немедленно явитесь к губернатору.
Физиономия у Багге была такая красная, будто его вот-вот хватит удар.
— Франсуа Дюра доложил мне о вашем поведении, — сказал он с плохо сдерживаемой яростью. — Вы что, полагаете, он не считал? Назначено было тридцать, а вы остановили порку на двадцатом. И я хочу вас спросить, Эрик Тре Русур: вы настолько идиот, что не умеете считать, или намеренно прервали экзекуцию?
— Намеренно. Считать я умею.
Я уставился в пол. Мне было почему-то трудно смотреть на его багровую физиономию.
Он шарахнул по столу кулаком так, что чернильница подпрыгнула и едва не перевернулась.
— Слушай меня внимательно, Эрик. — Он поборол приступ ярости и перешел на «ты». — Главное — дисциплина. Суровая и неотвратимая дисциплина. На Эспаньоле[12] уже подняли восстание. Выкупленных рабов там, может, и не так много, но хватило, чтобы заварить кашу среди невыкупленных. Большую часть острова власти не контролируют, и мы просто-напросто не знаем, что там делается. А на Бартелеми? Рабов тут больше, чем нас. Намного больше. И упаси Бог дать им повод усомниться в нашем превосходстве! Думаешь, ты оказал ей услугу, и она тебе благодарна? Как бы не так! Если тебя оставить с ней вдвоем, будь уверен: никаких причин и следствий. Они это не понимают. Нож, молоток, кирка — и тебе конец. Нет, Тре Русур, только страх перед кнутом удерживает их от бунта. Другой язык они не понимают — только свист бича. Завтра же твоя подопечная получит причитающиеся ей десять кнутов. И будь уверен, если профос и ошибется, то не в меньшую сторону.
Он встал и прошелся по кабинету.
— Но считать будешь не ты, Эрик. Ты злоупотребил моим доверием. Должен признаться — не так-то просто найти тебе занятие на нашем острове. Пока будешь ходить за своим кузеном, как нитка за иголкой, и делать все, что он тебе скажет. Завтра же отправитесь с поручением в глубинные районы. Там-то, думаю, даже от тебя не стоит ждать неприятностей. Но если все же что-то натворишь, последствия будут куда более серьезные. Куда более серьезные…
Что-то изменилось в его голосе, и угроза прозвучала не особенно убедительно. Он снова сел за стол и щелчком отправил в мою сторону пухлый конверт.
— Ты совершил преступление, Эрик, а за преступлением, как ты знаешь, следует наказание. Надо бы заковать тебя в кандалы, а еще лучше — попотчевать теми десятью кнутами, которые ты недосчитал. Но я пока воздержусь… и знаешь, почему? Сегодня пришел пакетбот из Гётеборга… письмо от твоего отца. Письмо тебе, но мне он написал тоже, так что и я знаю. Хочу быть первым с соболезнованиями. С твоим братом случилось несчастье. Неудачно упал с лошади… одним словом, твой брат погиб.
Ночи на Бартелеми полны странными звуками. В городе трещат пылающие факелы, из кабаков, которые, похоже, в каждом подвале, доносится шум ссор и драк. Неумолчно стрекочут неведомые насекомые — выматывающий душу, бессмысленный и зловещий пульс душной тропической ночи. Рабам запрещено покидать свои жилища после наступления темноты, но, кажется, они не особенно соблюдают этот запрет. Кто разглядит их в ночном мраке, к тому же они избегают улиц, где патрулирует ночная стража. Но и те, что остаются в своих жалких бараках, не спят. Они поют. Ноют дикие, печальные песни. Ритм волнующ и прекрасен до дрожи, но лад непривычен, а слов не понимает даже Фальберг. Наверное, вспоминают родину, которую им никогда не суждено увидеть. А мне? Суждено ли мне увидеть родину? Брат… старший брат погиб. Я стараюсь горевать, но получается плохо. Мы никогда не были близки. Пытаюсь представить его лицо, но перед глазами то и дело возникает Линнея Шарлотта, и тоска становится настолько невыносимой, что из груди невольно вырывается глухой стон.