Меч и Цитадель - Джин Вулф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем не менее я настоял на ее посещении, но, когда мы подошли к нужной двери, в камере обнаружился новый клиент, а дверь оказалась заперта. Велев мастеру Палемону вызвать брата, стоящего в карауле, дабы тот впустил нас внутрь, я остановился сразу же за порогом, оглядел смятую постель и крохотный столик и лишь после этого заметил клиента. Сидевший в единственном кресле, он таращился на меня с неописуемой смесью изумления и надежды во взгляде. Я спросил, знает ли он меня.
– Нет, экзультант.
– Мы – не экзультант. Мы – твой Автарх. За что ты здесь?
Клиент, вскочив с кресла, пал на колени:
– Я невиновен! Невиновен, поверь!
– Прекрасно, – сказал я. – Мы тебе верим. Однако нам угодно послушать, в чем ты обвиняешься и каким образом был осужден.
Повизгивая от возбуждения, клиент принялся излагать одну из самых сложных и бестолковых историй, какие мне доводилось выслушивать. Против него сговорились свояченица и ее мать. Обе сказали, будто он избил жену, будто держал больную жену в небрежении, будто похитил у нее некую сумму, доверенную ей отцом с целью, насчет которой наветчицы в согласие не пришли. Объясняя все это (и еще многое), он через слово хвастал собственной прозорливостью и возмущался напраслиной, возведенной на него родней, из-за которой угодил в подземелья. По его словам, золота, о коем шла речь, не существовало вовсе, но в то же время добрую половину оного золота его теща пустила на подкуп судьи, а о недуге жены он-де знать не знал, но при том лекаря ей подыскал самого лучшего, какого только смог себе позволить.
Оставив его, я заглянул в соседнюю камеру и выслушал клиента, заточенного в ней, а после еще одного и еще – общим счетом четырнадцать человек. Одиннадцать из них убеждали меня в собственной невиновности – одни успешнее первого, другие еще неудачнее, но ни одно из их оправданий не показалось мне убедительным. Трое признали себя виновными (хотя один – и, по-моему, ничуть не кривя душой – клялся, что, хоть и совершил большую часть вменяемых ему в вину преступлений, обвинен также в полудюжине тех, которых не совершал). Двое из этих троих истово зареклись впредь ввязываться во что-либо, достойное возвращения в подземелья, только бы я их помиловал, и я велел выпустить их на свободу. Третья же, женщина, похищавшая детей и заставлявшая их служить предметами мебели в особой, специально для этого отведенной комнате, а в одном случае прибившая гвоздями ладони маленькой девочки к небольшой столешнице, дабы из малышки вышло нечто вроде подставки для оной, с той же откровенностью призналась мне, что, оказавшись на воле, наверняка вернется к прежним, как она выразилась, забавам, поскольку только они ей, по сути, и интересны. Впрочем, об освобождении она не обмолвилась ни словом – просила лишь заменить ей приговор простым заключением. Я, разумеется, счел эту женщину душевнобольной, однако ни ее речи, ни ясный взгляд синих глаз на умопомешательство не указывали, и вдобавок она сообщила мне, что перед судом была освидетельствована и признана находящейся в здравом рассудке. Тогда я коснулся ее лба Новым Когтем, однако Коготь остался столь же безжизненным, как и прежний, когда я пытался, воспользовавшись им, помочь Иоленте и Бальдандерсу.
Меня никак не оставляет мысль, что чудотворные силы обоих Когтей рождаются во мне самом, и именно по сей причине их сияние, на взгляд других, теплое, мне неизменно казалось холодным. Мысль эта – психологический эквивалент той самой зияющей в небе бездны, куда я боялся упасть, ночуя в горах. Я отвергаю, боюсь ее, так как всем сердцем желаю, чтоб сие было правдой, и чувствую, что, отыщись в ней хоть отголосок истины, непременно заметил бы эту силу в себе… однако не замечаю.
Вдобавок, помимо отсутствия внутреннего резонанса, этой мысли противоречат другие весьма основательные доводы, а главный из них, самый убедительный и, очевидно, неопровержимый, состоит в том, что Коготь, вне всяких сомнений, оживил Доркас, умершую многие десятилетия тому назад – причем без моего ведома. В то время я еще даже не знал, что он у меня.
Казалось бы, довод решающий, но все же я сомневаюсь, что это так. Вправду ли я не знал о нем? И кстати, что в действительности означает «знать»? Предположительно, Агия сунула Коготь мне в ташку, пока я лежал без сознания, но что, если в действительности я был попросту слегка оглушен? А если и нет, многие с давних пор полагают, будто люди в бессознательном состоянии вполне способны воспринимать окружающую действительность – к примеру, внутренне реагировать на речь и музыку, иначе как объяснить сновидения, обусловленные внешними звуками? В конце концов, какая часть мозга теряет сознание? Не весь же целиком – не то и сердце прекратило бы биться, а легкие дышать. Большая часть памяти основана на химии. Все полученное мною от Теклы с прежним Автархом в основном таково – дурманные снадобья нужны лишь затем, чтоб помочь сложным химическим соединениям мысли проникнуть в мой мозг в виде информации. Не может ли определенная информация, извлекаемая из феноменов внешних, химически запечатлеваться в нашем мозгу даже в то время, как его электрическая активность, от коей зависит сознательное мышление, приостановлена?
Кроме того, если источник чудотворных сил во мне, то для их действия мне совершенно незачем знать, со мною Коготь или же нет, а если они заключены в самом Когте, такой необходимости не возникает тем более. С тем же успехом их могут привести в действие некие чрезвычайные обстоятельства иного рода, и наше катастрофическое вторжение в святая святых Пелерин (причем мы с Агией в итоге остались целы и невредимы, хотя оба онагра разбились насмерть), уж конечно, вполне можно счесть обстоятельствами весьма серьезными. Далее, из собора мы отправились в Ботанические Сады, и там, прежде чем войти в Сад Непробудного Сна, мне на глаза попался куст, усеянный Когтями сплошь. В то время я полагал Коготь самоцветом, но не они ли исподволь призвали меня к себе? Подобные неразрешимые каламбуры наш собственный разум подбрасывает нам едва ли не на каждом шагу. Взять хоть троих из желтой хижины в Саду Джунглей, посчитавших нас некими сверхъестественными существами… С чего бы, спрашивается?
А если сверхъестественная сила заключена во мне (при том, что это явно не так), откуда она у меня могла взяться? Этому я измыслил два объяснения, и оба они безнадежно неправдоподобны. Как-то раз мы с Доркас беседовали о символическом значении материальных вещей, согласно наставлениям философов, символизирующих нечто высшее и, в свою очередь, символизируемых вещами низшего порядка. В качестве до абсурда простого примера представьте себе художника в собственной мансарде, пишущего с натуры, допустим, персик. Поставив безденежного художника на место Предвечного, можно сказать, что его натюрморт символизирует персик и, таким образом, все изобилие плодов земли, тогда как глянцевитая округлость самого персика есть символ зрелой женской красоты. Войди подобная женщина в мансарду художника (сколь это ни маловероятно, без сего допущения нам не обойтись), она, несомненно, даже не заподозрит, что вон в той корзинке на столике у окна покоится отражение полноты ее бедер и твердости сердца, хотя художник, может статься, ни о чем ином не в силах будет даже помыслить.
Но если Предвечный действительно подобен помянутому художнику, разве не могут подобные взаимосвязи, многие из которых наверняка вовеки останутся непостижимыми для рода людского, весьма серьезно влиять на мироустройство, в точности так же, как одержимость художника правит игрою красок на полотне? А если я – вправду тот, кому суждено вернуть солнцу юность, отворив в его сердце пресловутый Белый Исток, разве не может оказаться, что мне, самому этого (если сие выражение здесь уместно) даже не сознававшему, была дарована присущая обновленному солнцу способность нести миру свет и жизнь?