Печали американца - Сири Хустведт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Она рыжая?
— А ты откуда знаешь? — спросили мы хором.
Соня переступила с ноги на ногу.
— Мы с ребятами были в Поэтическом клубе на Бауэри, там она ко мне и прицепилась. Вы, говорит, дочь Макса Блауштайна, ну, и понеслось. Я сначала пыталась от нее как-нибудь повежливее отвязаться, но она лезет и лезет. Я, в конце концов, разозлилась, ну, и послала ее.
Я расхохотался. Соня улыбнулась, а Инга сокрушенно покачала головой:
— В таких случаях говори, пожалуйста, что тебе по этому поводу сказать нечего.
Я не понимаю, почему Сонин образ в тот день так глубоко врезался мне в память. На ней были мешковатые спортивные штаны и застиранная футболка с надписью на груди. Надпись я вспомнить не могу, а вот облик не забуду. Моей племяннице едва исполнилось восемнадцать, и хороша она была необыкновенно: темноокая, с тонкими чертами лица, с длинным и гибким телом. Она была похожа разом и на отца и на мать, но в тот вечер я узнавал в ней только Макса. Боже, как же мне его недоставало! Боже, что это был за писатель! В своих книгах ему удавалось разворошить преисподнюю и облечь весь этот саднящий ад человеческой жизни в слова, которые понятны любому. Но Инга была права. Тоска накатывала на него все сильнее, и спал он все хуже и хуже. Помню, я однажды осторожно заикнулся о психотерапевте или аналитике, можно же попробовать, хотя бы из интереса, а если ничего не получится, то просто попить какой-нибудь антидепрессант, но только не искать средство от упадка духа на дне бутылки. Макс тогда притянул меня к себе и похлопал по плечу.
— Эрик, дружище, — сказал он, — я знаю, ты желаешь мне добра, но я должен сказать тебе одну вещь. У меня внутри, это если ты вдруг не заметил, что маловероятно, поскольку ты такими вещами на жизнь зарабатываешь, так вот, у меня внутри запущен механизм саморазрушения. Таким, как я, ничто не поможет. Такой уж я псих и урод, и ковылять мне так до последней черты, с зажатым в руке пером.
В ту ночь мне приснилось, что я иду вслед за Ингой по длинному коридору. Мы ищем Соню, запертую в одной из комнат. Инга почему-то хромает, и на голове у нее рыжий парик, на который я не могу смотреть спокойно. Я кричу: «Соня! Соня!», подхожу к какой-то двери, открываю ее и зажмуриваюсь от вспыхнувшего навстречу света, но, открыв глаза, вижу не Соню, а Сару, мою пациентку, покончившую с собой в 1992 году.
— Сара, — говорю я растерянно, — как это вы здесь…
Она скользит ко мне, раскинув руки, словно хочет обнять, глаза огромные.
— Доктор Давидсен! — слышу я ее надсадный вибрирующий голос. — Доктор Давидсен, я вижу!
Я рывком проснулся. Мне понадобилось время, чтобы унять сердцебиение. Потом я встал, пошел вниз, на кухню, налил себе стакан молока, поставил диск Чарли Паркера, сел в зеленое кресло и слушал до тех пор, пока не почувствовал, что могу вернуться в постель.
Во втором семестре, согласно программе по английскому языку, учащихся ожидало суровое испытание в виде написания реферата. Я уже и сам не помню, почему решил писать про Савонаролу, итальянского реформатора и мученика, добившегося изгнания Медичи из Флоренции. С тем, что касалось собственно темы, все шло гладко, но вот механизм исследования — все эти бесконечные карточки, каждую из которых полагалось заполнять строго определенным образом и никак иначе, поскольку у каждой была своя функция, — совершенно сбил меня с толку. Еще большую оторопь вызывали подстрочные ссылки с их загадочными «Указ. соч.» или «Цит. соч.». Мою комнату заполонили груды рассортированных по темам карточек. Чтобы дать себе хоть какую-то передышку от этого умственного хаоса, я решил сходить на почту за письмами. Распечатав конверт прямо в почтовом отделении, я прочитал, что 16 марта, то есть за два дня до срока сдачи реферата, мне предписано явиться в Форт Спеллинг.[12] Вернувшись к себе, я сгреб все эти несчастные карточки и отправил их в мусорное ведро. Ночью, в постели, меня охватила паника: а если я не пройду медкомиссию, что тогда?
…Мы двигались от одного врача-специалиста к другому, словно на конвейере. Последним рубежом, который оставалось преодолеть, был осмотр психиатра.
— Девушка есть? — спросил врач, на что я, спасибо Маргарет, ответил уверенным «да», и он махнул рукой — дескать, свободен.
Таков наш чисто профессиональный подход: закрывать глаза на что угодно, но любого гомика, как дурную траву, с поля вон. Ларсу Давидсену исполнилось девятнадцать. Неизвестно, чем там у них кончилось дело с Лизой, но Маргарет Льен была его единственной подружкой. Перед первым в жизни отъездом из Миннесоты он зашел к ней проститься. Она жила в общежитии колледжа Мартина Лютера.
Я ни словом не обмолвился о том душевном раздрае, в котором пребывал. Мы просто болтали ни о чем. Но если у меня все-таки есть какое-то подобие души, голос Маргарет в тот вечер непременно будет его частью.
Когда я спросил Ингу о статье, она сказала, что никакой статьи в «Подноготной Готэм-сити» не появилось и есть надежда, что все так и завянет.
— У меня такое ощущение, что, раз никаких жареных фактов им накопать не удалось, а на то, что я могла бы рассказать о моей книге, им плевать, то материал не пойдет. Кому все это интересно? Хотя, как это ни смешно, я-то писала именно о том, как наши ощущения перерабатываются в истории, у которых есть завязка, кульминация и финал, ведь отрывочные воспоминания обретают связность, лишь когда получают вербальное воплощение. Время — категория языковая, грамматико-синтаксическая. Но моей интервьюерше все это безразлично, ее не волнуют вопросы сознания и реальности, и философия ее не занимает ни на йоту. И ведь все они искренне верят, что способны докопаться до правды, до объективной реальности, важно только посмотреть на ситуацию с обеих сторон. Можно подумать, все в мире имеет две стороны! А тем временем «реальность» в Америке приобретает все более статусно-коммерческий характер. Вся эта правда без прикрас, публичные исповеди, реалити-шоу на телевидении, все эти «реальные люди в реальных обстоятельствах», все эти свадьбы-разводы знаменитостей на глазах у восхищенной общественности, все эти покаянные рассказы о вредных привычках, публичное унижение как форма развлечения широких масс — как публичная казнь, только в современных условиях — давно превратились в фетиш. Все на потребу толпе праздношатающихся зевак.
Произнеся эту тираду, Инга помолчала, а потом вдруг спросила:
— Знаешь, про кого я вдруг подумала?
— В этой связи? Про кого?
— Помнишь Карлу Скреттльберг?
— Которая изводила тебя в шестом классе?
Инга кивнула:
— Я до сих пор не могу вспоминать об этом без дрожи. Она же всех против меня настроила. Весь класс объявил мне бойкот, если кто-то и отрывал рот, то лишь для того, чтобы сказать мне очередную гадость. А за что, я до сих пор не понимаю, я ведь никому не делала ничего плохого. И тем не менее эти месяцы мучений как-то стерлись из памяти. Я вижу не единое целое, а фрагменты, какие-то помещения в здании школы, где, наверное, меня обидели особенно сильно: лестничная площадка, коридор, класс, моя парта, школьный двор с нарисованными мелом на асфальте четырьмя квадратами для игры в мяч. Все пропитано болью, словно я там слезами вымыла каждый квадратный сантиметр. Я могу начать про все это рассказывать, и каждое слово будет чистой правдой, но разве подобную реконструкцию прошлого можно считать реальностью? Разве тут можно говорить о какой-то достоверности?