По дорогам - Сильвен Прюдом
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня поражали не столько их немытые патлы и нестираная одежда, сколько их отношение к земле. Привычка как ни в чем не бывало укладываться на тротуар или на пол. Отсутствие всякого смущения. Полный разрыв с необходимостью находиться в вертикальном положении. Забвение бессознательно усвоенных внутренних запретов – не распускаться, не разваливаться, не стеснять, свобода от целого кодекса сдержанности, дистанции, жестких рамок. От неписаного закона межевых столбов, уважения к соседу, делянок с четко очерченными границами. Нет, это не про них. Они словно отпустили тормоза. Вырвались на волю. Их раскрепощенные тела мастерски освоили искусство занимать пространство, располагаться в нем, устраиваться. Глядя на них, разлегшихся на полу, я вспоминал то, что отлично знал когда-то: странствовать – это оно и есть. Вот эта расслабуха. Эта беспардонность.
Я помнил времена бродяжничества. Ту ночь в Отранто, проведенную под портиком церкви, ветреную декабрьскую ночь, когда я, коченея в своем легком спальнике, лежал на мраморных плитах поперек паперти. Среди ночи направленные прямо на меня автомобильные фары вдруг вырвали меня из полудремы, которая никак не переходила в настоящий сон – слишком холодный ветер, слишком жесткий, ледяной мрамор. Carabinieri! Полиция! Полная машина копов. Они меня разбудили и пытались выяснить, какого черта я тут валяюсь, почему не ночую в какой-нибудь гостинице. Я ответил отчасти правду – что у меня нет денег. Я не сказал другого – что мне хотелось попробовать. Посмотреть, каково это – зимой ночевать на улице. Испытать на себе. Через несколько минут, уже снова погрузившись в свое холодное забытье, я услышал шум возвращающейся машины, и меня снова озарили фары. На сей раз они подошли молча, стараясь ступать тихо, как будто свет фар в лицо можно не заметить, и укрыли меня картонками. Подоткнули со всех сторон, как одеяльце ребенка. Я страшно развеселился, поблагодарил их, повторяя grazie, grazie mille. И согревшись, уснул.
Способен ли я еще на такие ночевки? Или эта способность, однажды приобретенная, никогда не утрачивается? Но теперь я принадлежал к тем, кто больше не валяется на паперти. У кого нет на это времени. В детстве мы ползаем. Падаем. Узнаём, что такое земля, осваиваем ее руками и ногами. Тесно с ней знакомимся. Потом земля удаляется. Быть взрослым – значит разучиться падать. Это значит обитать в теле, которое утратило память о земле, не умеет больше с ней ладить, боится ее.
Случается ли еще автостопщику вот так спать, развалясь где попало? Он виделся мне иначе, гораздо достойнее. Чисто одетым. Гладко выбритым. Ухоженным – вот слово, которое приходит на ум. Ничего общего с классическим образом бродяги. Он предпочтет двое суток не спать вообще, но не позволит себе опуститься до уровня лохматого маргинала. И при любых обстоятельствах останется элегантным, каким был уже в юности. И если кому-то из нас двоих цыганщина была свойственна, то скорее мне, а не ему.
Мари и Агустин ждали его звонков. Особенно Агустин. Автостопщик никогда не давал обещаний, не назначал день и время. И все-таки установились некие правила. Утром в понедельник перед школой. Вечером в четверг. Почему в четверг, почему не в среду или не в пятницу?
Агустин замечал совпадения, радовался этому подобию семейного уклада и стал предвидеть эти звонки. Мари рассказывала мне, как по утрам в понедельник, проглотив завтрак, он сидит на полу у дивана в гостиной и играет около телефона в свой “Плеймобиль”, чтобы скрасить ожидание. Как старается сохранить самообладание, когда телефон наконец звонит и на нем высвечивается неизвестный номер с незнакомым кодом города. С каким нетерпением он отвечает и сразу же начинает говорить с отцом, словно продолжая разговор, прерванный накануне. На какие хитрости пускается, чтобы продлить беседу, будто не знает, что другие дети спешат мимо их дома в школу, а родители подгоняют их: давайте скорее, вы же видите, что мы последние, да быстрей же, черт возьми, шевелитесь, сейчас закроют ворота.
Агустина это не волновало. А чем ты там занимаешься, папа? Где ты завтракал сегодня? Какой кофе ты пил, ристретто или американо? – стараясь в слове “ристретто” правильно раскатывать “р”, как научил его автостопщик в последний раз, когда они виделись.
Потом он с нарочитым спокойствием клал трубку и шел к двери, где Мари уже стояла в пальто. Они вдвоем выходили на холод, словно недосягаемые теперь для остального мира, чуждые бессмысленной общей суматохе, необходимости куда-то торопиться. Шли неспешным шагом к школе и приходили последними, но почти вовремя. Их безмятежность мгновенно гасила раздражение надзирателя у входа, все его возмущение, нелепое перед спокойствием этих двоих, он не мог этого не чувствовать, любые его попреки выглядели бы явно неуместно, и он лишь пожимал плечами со снисходительной улыбкой и ободрял Мари, которая пускалась в извинения.
Сейчас восемь тридцать две, ну и что? Вы опоздали на две минуты, ничего страшного, с каждым случается.
Иногда телефон молчал.
Агустин ждал, тихо сидя на диване. Он ничего не говорил, не проявлял разочарования, продолжая увлеченно, невозмутимо читать. Мари следила, как бегут минуты на циферблате будильника, смотрела, как прилежно мальчик читает, будто вовсе и не ждет звонка от отца, будто ему все равно, зазвонит телефон или нет. Детский гвалт на тротуаре возле дома постепенно нарастал, врывался в дом, наполнял гостиную, становился оглушительным минут на пять, потом постепенно стихал, слышались лишь отдельные случайные выкрики. Агустин вставал и, ни слова не говоря, надевал пальто. Они отпирали дверь и шли по холоду в школу.
Наверно, почему-то не смог.
Скорее всего, застрял в какой-нибудь дыре, ничего страшного, позвонит в четверг.
Мари вглядывалась в лицо Агустина. Смотрела на гордо вздернутую мордашку мальчика, не желавшего сдаваться.
Он не виноват, они же поубирали везде телефонные кабины, что он мог поделать.
Мари легонько ерошила ему волосы, тихо говорила “да”. Позвонит в четверг, ты прав, когда будет в нормальном месте. Добавляла: я тебя люблю. Я люблю тебя, мальчик мой, ты знаешь.
Последний раз целовала его в макушку и смотрела, как он входит в школьный двор, бежит к другим мальчишкам, окликает их:
Арам! Гаспар!
Иногда звонка не было и в четверг вечером.
Существовали некоторые признаки, позволявшие надеяться: отсутствие звонка в понедельник, ни одной открытки уже давно. Они ужинали вдвоем тарелкой супа или пиццей, за которой ходили в пиццерию “Пти Напль”. Потом Мари ставила какой-нибудь фильм. Когда я приходил, мы усаживались втроем смотреть Клинта Иствуда или Пьера Ришара.
А иногда, встретившись с Мари, я сразу видел, что он звонил. Я чувствовал, что она очень далеко от меня, как будто тоже укатила куда-то, связанная с автостопщиком обновленной, окрепшей связью. Она говорила: он в Шампани, он в Стране Басков, он около Монлюсона. Спокойным голосом. Счастливым. Влюбленным. Он на пляже в Вандее, представляешь, хорошо живет, гад. Все это с восхищенным смехом, и у меня было ощущение, что она сама только что вернулась оттуда, что они не только поговорили, но и увиделись, и на ее лице играют отблески пляжного света.