Николай Гумилев - Владимир Полушин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С 24 по 30 ноября Николай Гумилёв находился на позициях полка, и, по его воспоминаниям, «неделя выдалась сравнительно тихая. Мы седлали еще в темноте, и по дороге к позиции я любовался каждый день одной и той же мудрой и яркой гибелью утренней звезды на фоне акварельно-нежного рассвета. Днем мы лежали на опушке большого соснового леса и слушали отдаленную пушечную стрельбу… Иногда мы оставались в лесу на всю ночь. Тогда, лежа на спине, я часами смотрел на бесчисленные ясные от мороза звезды и забавлялся, соединяя их в воображении золотыми нитями. Сперва это был ряд геометрических чертежей, похожий на развернутый свиток Кабалы. Потом я начинал различать, как на затканном золотом ковре, различные эмблемы, мечи, кресты, чаши в непонятных для меня, но полных нечеловеческого смысла сочетаниях. Наконец, явственно вырисовывались небесные звери. Я видел, как Большая Медведица, опустив морду, принюхивается к чьему-то следу, как Скорпион шевелит хвостом, ища, кого ему ужалить. На мгновенье меня охватывал невыразимый страх, что они посмотрят вниз и заметят там нашу землю…»
28 ноября уланы полка Н. Гумилёва отошли на отдых в Лонгиновку за город Петраков. Теперь можно было расслабиться. Отправить письма домой и заняться «Записками».
В субботу 29 ноября уланам объявили, что в воскресенье в 11 часов утра возле расположения штаба полка будут отслужены Божественная литургия и панихида по всем убиенным в войну чинам полка. В воскресенье на Божественную литургию и панихиду пригласили желающих, но, как писал Н. Гумилёв: «…во всем полку не было ни одного человека, который бы не пошел. В открытом поле тысяча человек выстроились стройным четырехугольником, в центре его священник в золотой ризе говорил вечные и сладкие слова, служа молебен… То же необъятное небо вместо купола, те же простые и родные, сосредоточенные лица. Мы хорошо помолились в этот день».
В начале декабря противник начал широкомасштабное наступление. Командир корпуса Гилленшмидт, куда входили 2-я гвардейская кавалерийская дивизия и уланский полк, издал приказ № 14 об отходе за реку Пилицу. На фронте, на линии соприкосновения с противником, со 2-й кавалерийской дивизией взаимодействовали в те дни Забайкальская казачья бригада и Уральская казачья дивизия. 2-й гвардейской дивизии было приказано отходить на линию Горжковицы — Пржедборж во взаимодействии с Уральской казачьей дивизией в случае наступления противника.
2 декабря в 11 часов противник начал наступление на позиции русской армии. Взвод Гумилёва был оставлен для связи улан с казаками в Роспрже (в «Записках…» — местечко Р.). Неприятель начал наступление через Козероги и Пекарки на Рокшице. Уральцы вышли на линию Буйны — Сиомки. Так как противник потеснил казаков, штаб дивизии, который возглавлял полковник Егоров, вынужден был стать на ночлег не в деревне Кржижанове, а в поселке Роспрже. Гумилёв писал о штабе казаков: «…Лев Толстой в „Войне и мире“ посмеивается над штабными и отдает предпочтение строевым офицерам. Но я не видел ни одного штаба, который уходил бы раньше, чем снаряды начинали рваться над его помещением. Казачий штаб расположился в большом местечке Р. Жители бежали еще накануне, обоз ушел, пехота тоже, но мы сидели больше суток, слушая медленно надвигающуюся стрельбу — это казаки задерживали неприятельские цепи… Молодой начальник дивизии, носитель одной из самых громких фамилий России (генерал-майор граф Петр Михайлович Стенбок. — В. П.), по временам выходил на крыльцо послушать пулеметы и улыбался тому, что все идет так, как нужно. Мы, уланы, беседовали со степенными, бородатыми казаками, проявляя при этом ту изысканную любезность, с которой относятся друг к другу кавалеристы разных частей».
3 декабря наступление противника продолжалось, и части российской армии отходили под напором противника. В три часа ночи неприятель занял Петраков. Естественно, штаб 2-й гвардейской дивизии, находившийся в Горжковицах, начал отступление в Пилицы. Об этом немедленно было сообщено в штаб Уральской дивизии. Начался отход и Уральской казачьей дивизии. Из Роспржи штаб начал отход в Страшное, находившийся в четырех верстах. Гумилёва послали с донесением в штаб 2-й гвардейской дивизии. Он должен был проскакать в Горжковицы через Роспржу. Как поэт добирался до штаба своей дивизии, он описал в пятой главе своих «Записок…»: «Дорога лежала через Р., но к ней уже подходили германцы. Я все-таки сунулся, вдруг удастся проскочить. Едущие мне навстречу офицеры последних казачьих отрядов остановили меня вопросом — вольноопределяющийся, куда? — и, узнав, с сомнением покачивали головой. За стеною крайнего дома стоял десяток спешенных казаков с винтовками наготове. — „Не проедете, — сказали они, — вон уже где палят“. Только я выдвинулся, как защелкали выстрелы, запрыгали пули. По главной улице двигались навстречу мне толпы германцев, в переулках слышался шум других. Я поворотил, за мной, сделав несколько залпов, последовали и казаки. На дороге артиллерийский полковник (командир 7-го Донского казачьего артиллерийского дивизиона полковник Греков. — В. П.), уже останавливавший меня, спросил: „Ну, что, не проехали?“ — „Никак нет, там уже неприятель“. — „Вы его сами видели?“ — „Так точно, сам“. Он повернулся к своим ординарцам: „Пальба из всех орудий по местечку“. Я поехал дальше». Здесь Гумилёв попал в довольно сложную ситуацию: нужно было выполнять приказ, притом в условиях наступления противника: «…я кружным путем через леса и топи приближался к назначенной мне деревне. Двигаться приходилось по фронту наступающего противника… при выезде из какой-то деревушки… нам под прямым углом перерезал путь неприятельский разъезд. Он, очевидно, принял нас за дозорных, потому что вместо того, чтобы атаковать нас в конном строю, начал спешиваться для стрельбы. Их было восемь человек, и мы, свернув за дома, стали уходить. Когда стрельба стихла, я обернулся и увидел за собой на вершине холма скачущих всадников — нас преследовали; они поняли, что нас только двое. В это время сбоку опять послышались выстрелы, и прямо на нас карьером вылетели три казака… „Что там у вас?“ — спросил я бородача. — „Пешие разведчики, с полсотни. А у вас?“ — „Восемь конных“. Он посмотрел на меня, я на него, и мы поняли друг друга. Несколько секунд помолчали. — „Ну, поедем, что ли!“ — вдруг, словно нехотя, сказал он, а у самого так и зажглись глаза… Едва мы поднялись на только что оставленный нами холм, как увидели врагов, спускавшихся с противоположного холма. Мой слух обжег не то визг, не то свист, одновременно напоминающий моторный гудок и шипенье большой змеи, передо мной мелькнули спины рванувшихся казаков, и я сам бросил поводья, бешено заработал шпорами, только высшим напряжением воли вспомнив, что надо обнажить шашку. Должно быть, у нас был очень решительный вид, потому что немцы без всякого колебания пустились наутек… Но всему бывает конец! Немцы свернули круто влево, и навстречу нам посыпались пули. Мы наскочили на неприятельскую цепь… Штаб свой я нашел лишь часов через пять и не в деревне, а посреди лесной поляны на низких пнях и сваленных стволах деревьев. Он тоже отошел уже под огнем неприятеля». Всего лишь несколько часов фронтовой жизни поэта, записанной им на одном из биваков. Но сколько в них подлинного героизма и отваги, сколько выдержки и бесстрашного расчета, ясного пренебрежения смертью!
Назад, в штаб казачьей дивизии, Гумилёв вернулся только в полночь. Николай Степанович успел поесть холодной курицы и уже намеревался лечь спать, как снова поступил приказ на отступление. Дивизия ввиду движения противника от Жерехова на Пиваки была переведена по мосту в деревню Скотники. Поэт очень хорошо передал состояние отступавших, уставших казаков: «Была беспросветная темь. Заборы и канавы вырисовывались лишь тогда, когда лошадь натыкалась на них или проваливалась. Спросонок я даже не разбирал направления. Когда ветви больно хлестали по лицу, знал, что едем по лесу, когда у самых ног плескалась вода, знал, что переходим вброд реки…» Среди ночи поэт оказался в доме польского ксендза. Разговор двух интеллигентных и образованных людей посреди бушевавшей мировой войны можно было бы посчитать немного странным. Казалось бы, о чем люди могут говорить в этой мясорубке, где человеческая жизнь ничего не стоит и может оборваться в любую минуту? Гумилёв записал их утренний разговор: «Я умылся и сел за кофе. Ксендз сидел против меня и сурово меня допрашивал. — „Вы вольноопределяющийся?“ — „Доброволец“. — „Чем прежде занимались?“ — „Был писателем“. — „Настоящим?“ — „Об этом я не могу судить. Все-таки печатался в газетах и журналах, издавал книги“. — „Теперь пишете какие-нибудь записки?“ — „Пишу“. Его брови раздвинулись, голос сделался мягким и почти просительным: „Так уж, пожалуйста, напишите обо мне, как я здесь живу, как вы со мной познакомились“. Я искренно обещал ему это. — „Да нет, вы забудете. Юзя, Зося, карандаш и бумагу!“ И он записал мне название уезда и деревни, свое имя и фамилию. Но разве что-нибудь держится за обшлагом рукава, куда кавалеристы обыкновенно прячут разные записки, деловые, любовные и просто так? Через три дня я уже потерял все, и эту в том числе. И вот теперь я лишен возможности отблагодарить достопочтенного патера (не знаю его фамилии) из деревни (забыл ее название) (деревня Скотники за рекой Пилица. — В. Я.) не за подушку в чистой наволочке, не за кофе с вкусными пышками, но за его глубокую ласковость под суровыми манерами и за то, что он так ярко напомнил мне тех удивительных стариков-отшельников, которые также ссорятся и дружатся с ночными путниками в давно забытых, но некогда мною любимых романах Вальтера Скотта». Улан-поэт, думающий о прочитанных в детстве романах, и пастырь Божий, думающий о земной славе в эти бренные и тяжелые дни начала столетия, — поистине, война открывает неизвестные грани души человека.