Елисейские Поля - Ирина Владимировна Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Луганов сумел удержать удачу. И он, конечно, прошел через пьяный восторг первых дней. И у него кружилась голова, и ему хотелось расстегнуть воротник студенческой тужурки, чтобы не захлебнуться от восторга, чтобы передохнуть, перевести дыхание, почувствовать твердую землю под ногами.
Но он не подписывал контрактов, не прокучивал гонораров за еще не написанные книги, не ездил в триумфальное турне по провинциальным городам.
Он отрезвел быстро. Отрезвел настолько, что мог подготовиться, сдать весной экзамены и уехать с матерью в усадьбу на лето.
В деревне он жил как обычно. Слава нисколько не изменила его. Он был по-прежнему молчалив и мечтателен, и Катерина Павловна по-прежнему спрашивала его, о чем он думает. Теперь она по праву могла гордиться им. Случилось именно то, что она предсказывала. Но хотя это и было странно, она должна была сознаться, что она не совсем счастлива, она не была спокойна, ее мучил вопрос: что будет дальше? Что будет дальше с Андриком и Мишуком?
Луганов теперь ездил верхом один. Проезжая по бедной деревне, мимо осевших под тяжестью времени изб, он испытывал стыд и смущение. Он сознавал, как он красив на своем прекрасном арабском коне. Он сознавал, что его белая куртка, его светлые вьющиеся волосы и в особенности улыбка, с которой он отвечал на низкие поклоны крестьян, корявых, грязных, похожих на высовывавшиеся из земли корни деревьев, — больше летнего солнца украшали этот нищий пейзаж. Бедность этих полей и крестьян, работавших на них, заставляла его болезненно морщиться. Он не мог не чувствовать, что для этих людей он существо из другого, чуждого, недоступно-счастливого мира. Они глядели ему вслед, они завидовали ему, и он до боли стыдился. Стыдился того, что он барин, что ему не надо пахать, обливаясь потом, стыдился своих чистых рук, даже своей улыбки и своего беспомощного желания загладить свою вину перед ними папиросами, которые он раздавал встречным крестьянам, и леденцами, которые он дарил крестьянкам и их грязным детям.
Чувство вины и ответственности за несправедливость и зло мира омрачали прелестный поэтический уклад помещичьей жизни. Теперь, в угоду Мише, Катерина Павловна возилась с крестьянами, лечила их, устроила у себя школу для взрослых.
— Миша бы одобрил твои затеи, — сказал ей как-то сын, и она вся вспыхнула от удовольствия.
Но ни школа, ни лечебница не занимали его. Это ведь была только забава. Серьезной помощи от них крестьянам быть не могло.
Это же чувство вины и ответственности заставило его пойти добровольцем на войну. Нет, он совсем не хотел воевать, но сцены гульбы рекрутов и плача их жен, все это отчаяние, выражавшееся пьяными песнями, игрой на гармонике с плясками всю ночь напролет, женскими слезами, воплями и причитаниями, как над покойником, — обнажили перед ним слишком много горя. Ему, как единственному сыну, не надо было идти на войну. Он и в этом был привилегирован. Но ему была отвратительна его привилегированность. Когда он сказал матери о своем решении, она только вздрогнула. Она сидела на низеньком стуле и вышивала. Свет лампы падал на ее работу и освещал ее склоненную, изящно причесанную голову. Лицо ее было в тени, и он не видел, изменилось ли оно. Он видел только, как она вздрогнула. Ножницы упали на ковер к ее ногам. Она еще ниже нагнулась и подняла их.
— Что же? — сказала она, помолчав немного. — Наверно, ты прав. — И добавила, будто говорила сама с собой: — Вот я и осталась одна. На старости лет…
— Но ведь война скоро кончится. И ведь тебе, мама, только сорок лет. Мы еще успеем отлично пожить с тобой.
— Успеем? Разве успеем? — Она недоверчиво улыбнулась и покачала головой. — Ты, конечно, прав, Андрик. Я не стану тебя отговаривать…
Он уезжал из дому осенним вечером. Деревья в саду уже облетели и стояли голые и черные, с тем особым бедным и голодным видом, который бывает у деревьев осенью в России. Влажные рыжие листья шуршали на аллеях. Их некому было сгребать: садовника уже взяли на войну.
Катерина Павловна проводила сына только до въезда в парк.
— Тут мы простимся, — сказала она. — Тут, в нашем парке, одни. На вокзале, на людях мне было бы еще тяжелее. Ты уж прости. Поцелуй меня еще раз, Андрик. — Она перекрестила его и поцеловала несколько раз. — Не беспокойся обо мне. Мне будет хорошо. Я буду здесь ждать тебя. Конечно, ты прав…
Коляска остановилась, но она не сразу вышла из нее. Она как будто не решалась расстаться с ним. Она сидела рядом с ним, держа его руку в своей руке, жадно глядя на него.
— Ну, поезжай, а то ты так и к поезду опоздаешь.
Она встала и с легкостью, которой он всегда удивлялся, сошла с коляски.
— С Богом, — сказала она и махнула рукой.
Кучер дернул вожжами.
Она стояла возле белой, печально облетевшей березы и смотрела не на Луганова, а на лакированный кузов коляски, на высокие колеса.
Осенний вечер был мрачен и величествен. С неба плыл медленный, заглушенный вечерний звон.
Он, обернувшись, долго смотрел на нее. Она стояла неподвижно. Она не махала платком. Не кивала. Не улыбалась. Она стояла, опустив руки, в позе совершенного отчаяния.
Он не мог вынести вида ее отчаяния. Он крикнул, не найдя других слов:
— Иди домой, мама, простудишься!..
Она подняла голову и вдруг, будто только сейчас поняв, что это он, ее сын, ее Андрик, уезжает на войну, бросилась за ним. Он на ходу выскочил из коляски и побежал к ней навстречу. Она упала на него, почти повисла на нем. Теперь она плакала. Слезы бежали струйками по ее бледному, неподвижному лицу. Она сквозь слезы молча целовала его. Еще и еще.
— Ну вот, ну вот, — проговорила она неожиданно задумчиво. — Теперь все, теперь поезжай…
Он снова сел в коляску.
Она осталась стоять на дороге, беспомощно клоня голову под ветром. Он подумал, что его могут убить, что он видит ее в последний раз. И он удивился, что она еще так молода, совсем молода, будто сестра, провожающая брата на войну. «Нет, не сестра — будто невеста, — подумал он. — И она наверное знает, что меня