Елисейские Поля - Ирина Владимировна Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В комнате был полумрак. Хозяйка, хотя он и просил ее не делать этого, наглухо затворяла ставни и окно «для прохлады». Она, как и все южане, вела постоянную борьбу с солнцем.
«И чего скучает, чего тоскует? — осуждающе подумал он о ней. — Радоваться должна бы старая дура, что оставили ей дом и сад и даже мужа-полковника. Здесь, в провинции, еще жить можно, места достаточно, а в Москве наплакалась бы: отвели бы ей с мужем-полковником жилплощадь за ширмами в чужой комнате. А тут — вари себе варенье, разводи кур и гусей и еще нахлебника держи для дохода». И все-таки ему было немного жаль этого «обломка прошлого», с его лорнеткой, старорежимностью и гостеприимством.
Луганов растворил окно, повесил шляпу на вешалку и лег на клеенчатый диван с высокой резной спинкой, уютно пристроив подушку под больное плечо. Он с благодарностью думал о том, что спешить никуда больше не надо до самого вечера, когда он снова увидит своего друга. Он, улыбаясь, смотрел в сад, сиявший сплошным сиянием радужно расцветающей в нем жизни. Все жило, все сияло, благоухало, жужжало, и он зажмурился, подставляя лицо солнцу. «„Мне придется с тобою серьезно поговорить“, — вспомнил он снова. — Нет, не надо беспокоиться. Все хорошо и будет хорошо». Он протянул руку, взял со стола английскую Библию, положил ее рядом на подушку, открыл ее наудачу и прочел: «And the Lord said to Joshua: Fear not neither be thou dismayed»[27]. Это был ответ. Да, это был как раз тот ответ, которого он ждал. Он не стал читать дальше. Он громко повторил: «Fear not». Да, бояться было нечего. Он и не боялся. Ничего дурного не могло исходить от Волкова. Волков был защитником, добрым вестником, другом. Другом, главное — другом. Другом с большой буквы.
Глава вторая
Дружба их началась 16 августа 1905 года, с первого же дня гимназической жизни. Во время перемены между уроками его сосед по парте ткнул его локтем в бок и спросил:
— Как тебя зовут?
— Андрик Луганов.
Спросить, как зовут соседа, он не решился. К тому же он не знал, говорить ли ему «вы» или «ты». Но тот сам с серьезной важностью назвал себя:
— Волков Михаил, — и, помолчав, добавил гордо: — Я круглый сирота.
Луганов не понял, что значит «круглый». Он сам был сиротой, отца своего он не помнил. Но своим сиротством он не гордился, как, впрочем, и не тяготился им. Он стал распаковывать свой новый ранец, вынул из него аккуратно обернутые синей бумагой книжки и тетрадки, потом достал пенал с карандашами, ручками и новым перламутровым ножиком, накануне подаренным ему матерью.
Сосед с любопытством следил за ним.
— Сразу видно — тихоня. Первым учеником будешь. Покажи, покажи ножик. Знатный, дорогой, должно быть.
Луганов подал ему ножик. Волков быстро открыл все его четыре лезвия, и глаза его засверкали.
— Мне бы такой!..
— Возьмите, — сказал Луганов, краснея. — Я вам дарю.
Волков удивленно посмотрел на него своими черно-синими глазами и тоже густо покраснел:
— Зачем? Разве тебе не жалко?
Луганов покачал головой. Нет, ему не было жалко. Душа его вдруг раскрылась навстречу новому, еще не испытанному ею чувству дружбы и требовала жертв.
— Пожалуйста, возьмите. Пожалуйста!
И Волков, немного поколебавшись, спрятал ножик в карман. Он не успел даже поблагодарить — в класс входил учитель.
На большой перемене, когда они рассказали друг другу все события своих коротких жизней, Волков спросил Луганова:
— Хочешь, будем друзьями?
И Луганов сразу ответил:
— Хочу, — и добавил с уже тогда свойственным ему романтизмом: — На всю жизнь. До самой смерти.
Это «до самой смерти», по-видимому, поразило Волкова. Он дважды торжественно повторил, перед тем как они крепко пожали друг другу запачканные чернилами руки:
— До самой смерти!
Так началась их дружба, которой действительно было суждено длиться всю жизнь, до самой смерти.
Волков был тогда похож на цыганенка: маленький, крепкий, смуглый, с очень блестящими сине-черными глазами. Он постоянно смеялся, говорил, размахивал руками, двигался. В нем, как ветер, носились оживление и радость, прорываясь наружу смехом, криками, взмахом рук. Ему было тяжело молчать на уроках, тяжело сидеть неподвижно.
— Я ненавижу гимназию, — решил он тут же. — А ты?
Но Луганов не согласился с ним. Напротив, ему в гимназии все очень понравилось. И он был горд, что и у него теперь есть друг. Друг на всю жизнь. До того дня у него друзей не было.
Он хорошо помнил тогдашнего Волкова. Но себя самого он не мог себе представить иначе, чем окруженным овальной золоченой рамкой, в черном бархатном костюме с кружевным воротником и белокурыми локонами. Таким, как он на большом портрете, в спальне матери. Конечно, поступив в гимназию, он почти утратил сходство с этим портретом. Локоны были острижены под машинку, и бархатный костюм заменила гимназическая форма. Он помнил фуражку с гербом, черную гимназическую блузу, кушак с металлической бляхой, пахнущий, как сбруя, и ощущение всей этой сбруи, надетой на него. Но лица своего он не видел. Лицо его, по-прежнему окруженное светлыми, уже не существовавшими локонами, мечтательно и рассеянно улыбалось из овальной рамы.
Мать его, Катерина Павловна, была вдовой профессора, всю свою молодую страстность и все мечты обманувшей ее жизни воплотившая в своем сыне. Она заранее решила, что сын ее будет замечательным человеком, что он будет знаменит. Она гордилась им со дня его рождения. Он еще лежал в колыбели, а она уже записывала в толстую тетрадь «материалы для биографии Андрея Платоновича Луганова»:
«Он очень редко плачет. Он лежит молча, с открытыми глазами. Он всегда старается смотреть вверх. Когда его подносят к окну, он протягивает руку, будто показывает на небо».
Она записывала все его слова и жесты. Она вклеивала в тетрадь его первые рисунки. Ведь она еще не знала, в какой области он будет знаменит. В пять лет он сочинил первое стихотворение про ежика, и тогда она решила, что он будет писателем. В это лето, стоя на мостках купальни, он упал в озеро. Она сейчас же вытащила его. Вода возле берега была теплая и неглубокая. Он не испугался. Он спросил ее, когда его уже успели обсушить и переодеть:
— Мама, это я действительно упал в воду или во сне?
Ее очень взволновало это «или во сне». Значит, он не сознавал разницы между жизнью и сном. Значит, он жил как во сне? Конечно, это было признаком поэтичности его натуры. Но