Леденцовые туфельки - Джоанн Харрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы с Жанной Роше были соседками, моя комната была чуть дальше по коридору. — В голосе мадам Кайю слышны типичные «льезоны»[67]парижанки, она точно острыми каблучками высекает слова и отдельные слоги. — Она была чуть старше меня, а на жизнь зарабатывала гаданием по картам Таро да еще тем, что помогала людям бросить курить. Я заходила к ней как-то, недели за две до того, как украли мою дочку. И она мне сказала: ты подумываешь о том, что хорошо бы ее кто-нибудь удочерил. Я назвала ее лгуньей. Но на самом деле это была чистая правда.
Мадам помолчала, потом с тем же отсутствующим взглядом продолжила:
— Это была крошечная квартирка в Нёйи-Плезанс. Полчаса до центра Парижа. У меня имелся старый «2CV»,[68]я работала официанткой в двух местных кафе, да временами нам кое-что подкидывал отец Сильвиан, который, как я к тому времени поняла, никогда и не собирался оставлять свою жену. Мне был двадцать один год, и жизнь моя была кончена. На ребенка уходило почти все, что я могла заработать. Я просто не знала, что мне делать. И ведь не то чтобы я ее не любила…
Перед моим внутренним взором мимолетно возникает та кошечка-амулет. Есть в ней нечто трогательное, в этой серебряной побрякушке с красной ленточкой. Неужели Зози и ее украла? Возможно, да. Возможно, именно так она и обманула мадам Кайю, грубоватое лицо которой сейчас так смягчилось из-за воспоминаний о трагической утрате.
— А через две недели она исчезла. Я оставила ее буквально на две минуты… Жанна Роше, должно быть, следила за мной, выжидая подходящего момента. Когда же мне пришло в голову, что искать нужно именно ее, оказалось, что ее и след простыл: она собрала свои вещи и съехала. И никаких доказательств у меня не было. Но мне всегда хотелось знать… — Она повернулась ко мне, лицо ее так и светилось. — А потом я познакомилась с вашей подругой Зози, с ее дочкой, и я поняла, поняла…
Я смотрела на эту незнакомую женщину, стоявшую передо мной. Самая обыкновенная женщина лет пятидесяти, но можно дать и больше; с тяжелыми бедрами и нарисованными бровями. Мимо такой женщины я тысячу раз могла бы пройти на улице и даже не задуматься о том, что между нами может существовать хоть какое-то родство, однако сейчас она стояла передо мной, и на лице ее была написана такая невероятная надежда, что я сразу поняла: вот она, ловушка. Но я прекрасно понимала также, что мое имя — это еще не моя душа.
Ну не могла я, просто не могла позволить ей поверить, что…
— Прошу вас, мадам… — Я улыбнулась ей. — Кто-то сыграл с вами злую шутку. Зози — не ваша дочь. Что бы она ни утверждала, она не ваша дочь. А что касается Вианн Роше…
Я не договорила. Лицо Ру было совершенно бесстрастным, но рука его нашла мою руку и крепко ее сжала. И Тьерри тоже глаз с меня не сводил. И в этот момент я поняла, что выбора у меня нет. Я знаю: человек, который не отбрасывает тени, — это и не человек вовсе, а женщина, которая отказывается от собственного имени…
— Я помню красного плюшевого слоника, — сказала я. — И одеяльце с цветочками. По-моему, оно было розовое. И медвежонка с глазами-пуговицами. И маленькую серебряную кошечку-амулет, перевязанную красной ленточкой…
Теперь мадам смотрела на меня во все глаза, и глаза эти под нарисованными бровями так и горели.
— Эти игрушки странствовали вместе со мною много лет, — продолжала я. — Слоник со временем выцвел и стал бледно-розовым. Я протерла его буквально до дыр, но выбросить не позволяла. Это были единственные мои игрушки, других у меня никогда не было, и я носила их в своем рюкзачке, усадив их туда так, чтобы головы торчали наружу и они могли бы дышать свежим воздухом…
Я снова помолчала. В тишине было слышно хриплое, мучительное дыхание мадам Кайю.
— Она учила меня читать по ладони, — продолжала я. — И гадать по картам Таро, и по чаинкам, и по рунам. У меня до сих пор хранится ее колода карт — там, наверху, в шкатулке. Я не очень-то часто ими пользуюсь, и это, разумеется, не слишком веское доказательство, но это все, что у меня от нее осталось…
Она неотрывно смотрела на меня, губы ее приоткрылись, уголки рта опустились в какой-то странной гримасе, суть которой определить было бы трудно.
— Она говорила, что ты бы все равно не стала любить меня так, как она. И так заботиться обо мне. Она говорила, что ты бы просто не знала, что со мной делать. Но она сохранила тот амулет, она хранила его вместе с картами Таро и кое-какими газетными вырезками, по-моему, перед смертью она хотела все мне рассказать, но я тогда просто не смогла бы во все это поверить — да я просто и не хотела тогда верить в это.
— Я часто пела тебе одну песенку, — сказала она вдруг. — Колыбельную. Ты ее помнишь?
Некоторое время я молчала. Мне же было всего полтора года! Как я могу помнить такие вещи?
И вдруг эта песенка отчетливо зазвучала у меня в ушах. Это была та самая колыбельная, которую мы всегда пели, чтобы отвратить от себя Ветер Перемен; та самая колыбельная, которая смягчала даже сердца Благочестивых…
V'là l'bon vent, v'là l'joli vent,
V'là l'bon vent, ma mie m'appelle,
V'là l'bon vent, v'là l'joli vent,
V'là l'bon vent, ma mie m'attend…
Я умолкла. А она вдруг раскрыла рот и завыла; это был страшный вопль, вопль отчаяния, но, как ни странно, исполненный надежды; он прорезал тишину, точно хлопанье крыльев какой-то обезумевшей птицы.
— Да, это она! Она!..
Ее голос беспомощно задрожал, и она рванулась ко мне, раскинув руки в стороны, словно тонущее дитя.
Я поймала ее — иначе она бы просто упала, — и почувствовала ее запах: запах засохших фиалок, одежды, которую слишком давно не надевали, пропахшей шариками от моли, запах зубной пасты, пудры и пыли. Это было настолько не похоже на слабый аромат сандалового дерева, всегда исходивший от моей матери, что единственное, что мне удалось в эту минуту, — это удержать подступившие к глазам слезы…
— Виан, — повторяла она. — Моя Виан.
А я обнимала ее, как обнимала и свою мать за несколько недель, за несколько дней до ее смерти, и шептала тихие слова ободрения, которых она не слышала, но которые все же немного ее успокаивали. Наконец она разрыдалась — теми протяжными бессильными рыданиями, какие вырываются из груди человека, который видел больше, чем могут вынести глаза, и перечувствовал больше, чем может выдержать сердце…
Я терпеливо ждала, пока ее рыдания немного утихнут. Через несколько минут рвущие душу стоны стихли в ее груди, сменившись какими-то тихими толчками, и ее лицо, превратившееся в руины из-за потока слез, обернулось к обступившим нас гостям. Довольно долго все стояли не шевелясь, даже не переглядываясь. Некоторые вещи воспринять почти невозможно; и эта женщина в своем неприкрытом горе заставила моих гостей смущенно шарахнуться в сторону, как это делают дети, завидев на дороге умирающего свирепого зверя.