Императрица Лулу - Игорь Тарасевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут же государственные мысли слетели с него прочь, потому что Анютка в его руках вновь захрипела, кадык у неё на шее, тоже несчётно раз целованный Яковом Ивановичем, дёрнулся, всё тело задергалось тоже, изо рта вновь хлынуло бурое месиво с вкраплениями непереваренных конопляных семян, похожих на подсолнечные, но более мелких, что в конце лета сами высыпаются из созревших коробочек. Господи! Жевали они, что ли, коноплю?!
Сильнее запахло гадостью и ещё — тем острым духом, который дает матерка, размокая в чане, приуготовлясь вскоре стать сотенными ассигнациями. Анютка открыла глаза, губы её искривились, она явно силилась что-то сказать ему — напрасно, последнюю темную струйку пустила на блестящий под солнцем, как и платье ее, императорский шлафрок; обмякла. Золотая голова запрокинулась.
Стрекотали цикады на полуденной жаре. Ветерок нес по полю нестерпимую вонь.
— Анюточка! Детка моя любимая! Анюта!
Яков Иванович тихонько вскрикнул; сам был готов упасть рядом с бабой, словно бы навсегда готов был умереть на конопляном поле в полуденную августовскую грозу. Огромная голова его опустилась, готовая гулко стукнуть о русскую землю, как голова китайского болвана о каминную доску, седеющие прядочки из-за ушей разметались по родной земле, усы, только что торчащие, будто бы детородные органы, по обеим сторонам сизого носа, усы вновь поникли. Умер бы Яков Иванович Охотников, хотя бы временно умер, да, как и мужики на его поле, с утра уже мёртвые, как Анюта, выдержавшая клокочущую у неё в желудке гремучую смесь на несколько часов дольше мужиков, потому что бабы крепче мужиков и живучее и мучаются всегда дольше и страшнее.
Ливень хлынул — не из ведра, из чана хлынул ливень. Оскальзываясь, Яков Иванович подхватил Анюту, словно затасканную тряпичную куклу — волосы из мокрой пакли, на мужиков-подлецов он и смотреть не стал; медленно двинулся к дому с Анютою на руках.
Через двадцать шагов на обоих его башмаках налипло по кому глины; признаться, именно тогда Яков Иванович вновь, как часто он думал об этом, вновь, теперь словно вчуже, отстраненно, теперь помимо себя, вновь подумал о необходимости, о насущной необходимости скорейшего благоустройства российского, по привычке о государственном подумал, словно бы не любимую женщину нёс сейчас хоронить.
Тут его встретил Павел с коляской, и он молча положил Анюту на сиденье, молча забрался сам, устроился рядом — бочком, молча же хохлился в углу широкого двухместного сиденья; приехали; он вылез, опершись на руку выбежавшего лакея. Откашлялся, потом, наконец откашлявшись, выдохнул несколько раз, сводя губы трубочкою, как он всегда сводил губы трубочкою, выдыхая: «Фууу… Фууу… Фууу…»
— Там, — произнёс наконец хрипло, показывая большим пальцем себе за плечо, — там Анюта. Переодень в чистое.
— Слушаю, барин, — весело сказал Павел, поворачиваясь с облучка и наверняка не понимая, что Анюта мёртвая, а не просто опять от пуза накурилась травой. — Холодную тряпицу за уши приложить, барин, так отойдет. И водой с колодца напоить хоша полведра. Проблюется, ништо, барин. Скольки разов-то… — тут кучер прикусил язык, но барин ничего не ответил. Лошади фыркали, дробно переступали копытами, кивали головами, словно бы соглашаясь с кучерскими рекомендациями. — Тпрру, заразы, стоять!
А Яков Иванович так никогда и не узнал, умерла Анюта или же нет. Вот про жену он точно знал, что жена умерла, тому уж больше двадцати лет, а про Анюту так, значит, и не узнал точно и окончательно. Анюта стала как бы вечно живой, потому что Анюту Яков Иванович никак не мог считать даже временно, как бывает после того, как человек обкурится конопли, даже временно умершей.
А тут ещё словно бы гром прямо в него ударил — ничего не соображал Яков Иванович. Только мысль о государственном устройстве, застряв в голове, мешала и ногам идти. Именно в тот миг почувствовал он первые боли в суставах, которые потом мучили его до смерти. И всегда потохм боли эти неизбежно вызывали мысли о государственном уложении, даже и через много лет, когда стали они, мысли, уж точно совершенно бесполезными. Вот со дня так и не ясно, состоявшейся или же не состоявшейся смерти Анюты, и начал он ковылять, не ходил, а ковылял на кривых ногах.
— Пшёл. — Это он сказал и кучеру, и лакею, всё ещё поддерживающему его под локоть. — Пшли все. Федьку Конева найти, в колодки его и сдать по государевой разнарядке в матросы. Всё. Пшли все.
И сам заковылял к низкой маленькой дверце под крыльцом, ключ от которой не доверял он никому, даже Анюте.
И узкая прорезь на кончике пера, безостановочно заполняющаяся чернилами… Так царапина на теле безостановочно заполняется кровью — он тоже, господа, подвержен царапинам и порезам, словно самый обыкновенный человек. Он самый обыкновенный человек, даже и кровь у него в жилах, он убеждался не раз, не голубая, а обыкновенная красная кровь, хотя в жилах государей и героев должна струиться кровь голубая, цветом схожая с небесною высотой… С небесной высотой, в которой он желал бы летать, как птица… Как орёл… Чтобы с небесной высоты оглядывать и прозревать свою милую и несчастную родину, потому что только с высоты птичьего полёта станет ему видна каждая малая часть ее…
Любил гулять в окрестностях своего загородного дворца, брал с собою милого друга Адама — вдвоём они шли пешком мимо ближних деревень, только вдвоём. Карета и конвой следовали в достаточном отдалении, движение верховых не слышалось, ветер посвистывал вверху, верхушки деревьев шелестели, качаясь; всходя на пригорки, он действительно чувствовал, что летит. Тем более что пейзане никак не попадались навстречу — жители, заранее предупрежденные, сидели по домам, сельские работы останавливались тогда, драгунское оцепление, не видимое сейчас ему, никого не выпускало за околицы. Ничто не мешало говорить с Адамом о России, прозревать прошлое и будущее — никто не мешал прозревать прошлое и будущее, совершенно, как и любому другому человеку — будучи по природе своей и образу мыслей сугубым демократом, он отдавал себе в этом ясный отчет, — как любому его подданному. Впрочем, слово «подданные» он пока не мог употреблять, — сейчас он мог только прозревать прошлое и будущее, совершенно не будучи в силах изменить ни того, ни другого, — вот что дано ему, Александру, как любому человеку во всём подлунном мире.
— Посмотри, эти земли требуют настоящего хозяина, ты понимаешь меня? Настоящего хозяина, правящего не по побуждению минуты, а на основе глубоких философских знаний и науки управления, науки землепользования, на основе регулярных планов, которые мы с тобою ещё напишем, Адам. Ты мне веришь, не правда ли? Ты веришь своему… — оглядывался, хотя за четверть версты никого не было рядом, только султаны на касках верховых еле-еле проглядывали позади сквозь заросли орешника вдоль дороги, — ты веришь своему будущему императору?
— Разумеется, Ваше Императорское Высочество. Вы оказываете мне великую честь, говоря со мною откровенно.
— Ах, оставь, оставь эти реверансы для балов, Адам. Я чувствую такую любовь к этим лесам и полям, к этим деревням… Я желаю, чтобы все тут было свободным — может быть, ещё более свободным, чем я сам сейчас. Ты понимаешь меня?