Чучельник - Лука Ди Фульвио
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И когда надо решить? – спросить он.
– Палата освобождается в субботу. Мы можем положить синьору в воскресенье утром, – ответила докторша. – Я рада, что вы все-таки задумались. Поверьте, это для ее же блага.
– Да, конечно.
– А мы с вами увидимся сегодня вечером.
– До свиданья.
– До свиданья.
– Не забудьте помассировать вену. Всего хорошего. – Порывшись в кармане, докторша со звоном вытащила связку ключей.
Машину она оставила на усыпанной гравием площадке за воротами; когда-то эту площадку обступали низкие заросли лавра. Теперь растения, предоставленные сами себе, в беспорядке устремились к небу, словно состязаясь, кто быстрее, и утратили изначальную грацию, взращенную опытным садовником.
Человек закрыл дверь, и в холле вновь воцарился полумрак. Сквозь маленькое оконце без ставен он провожал взглядом докторшу, скрытый искусной вязью чугунной решетки. Женщина, перед тем как отъехать, поглядела в зеркало заднего обзора, увидела размазанную помаду и вытерла ее бумажной салфеткой. Затем достала из сумки блестящий золоченый цилиндрик и, открыв его, поправила макияж. И только потом тронула с места машину. Человек почувствовал дрожь во всем теле.
Он поднялся по лестнице в то крыло виллы, которое они с матерью еще со времен сиротского приюта облюбовали для жилья. Предки с потускневших полотен словно подмигивали ему. Узорная ковровая дорожка некрасиво морщилась на ступеньках. Перила уже не были сверкающими; гуммилак во многих местах вытерся или вздулся, образовав пузыри, которые, как фурункулы, разрывались от первого прикосновения.
Мать ожидала его на привычном месте, с введенной в вену капельницей, неподвижно застывшая в кресле с атласной обивкой – оно всегда было у нее любимым. Но она не станет ждать вечно, если верить докторше. Она вернется в белоснежную больничную палату, где ее будут окружать заботливые и опытные – не в пример ему – сестры и врачи. Глаза старухи будут по давней привычке клеймить его за никчемность, за неприспособленность, которую он и сам в себе ощущал. Сверля, они напомнили сыну о его слабости, а слабость возрадовалась, потому что никто ее больше не мог скрыть.
Он вошел в комнату. В полутьме мать казалась моложе. Такой, какой он помнил ее с детства. Сухощавое, скуластое лицо, подтянутая, почти мальчишеская фигура, но ничто в этом облике не заставляло предположить, что женщина задержалась в детстве дольше положенного срока. Ему показалось, что зрачки матери чуть шевельнулись, когда он покашливанием дал о себе знать. И все. Она сидела неподвижно, как кукла. Он оперся сзади на спинку кресла, обняв атлас и вишневое дерево, как будто обнимая ее. Никогда не было меж ними такой близости. Она считала прикосновения вульгарными, поскольку они напоминали ей о муже. Кресло чуть-чуть отклонилось назад. Веки старухи сомкнулись, и редкие ресницы, на которые сын никогда не забывал накладывать тушь, затрепетали. Он выпустил кресло из объятий, опять поставив его на четыре ножки. Глаза матери открылись, хотя и не без труда. Ну точно, кукла!
Тогда сын взял стул и маленькую подставку для письма и подвинул их вплотную к матери. На подставку положил кипу листов и книг и начал заниматься под стеклянным, бесстрастным взглядом старухи.
– Мама, – произнес он, оторвав глаза от книг, – тебе лучше вернуться в больницу.
И вновь едва уловимое, но грозное движение глаз. Казалось, от него завибрировал воздух, потому что выдержать взгляд матери он не смог. Глаза его перебегали от резиновой трубочки с иглой, введенной в лиловую вену, к подвешенному над креслом флакону. Туда-сюда. Туда-сюда.
Неясные черты матери уменьшались, не теряя своего грозного вида в воображении сына, где она, наоборот, разрослась до размеров гипсовой куклы, которую хорошо помнили оба, хотя у той были пухлые пальцы, белокурые кудряшки, обрамлявшие плоское, невыразительное лицо, бархатное платье, из-под которого выглядывала тонкая полоска кружев. Некогда эта гипсовая кукла занимала кресло матери, как будто сберегая ей место, пока та хлопотала об устройстве сиротского приюта. А потом, вечером, после ужина кукла сидела на коленях усталой женщины, словно была единственной ее радостью в жизни. Жестокая кукла бдительно сторожила его, когда он делал уроки или стоял наказанный в углу за какой-нибудь проступок или за то, что подглядывал в окно за сиротами, мечтая поиграть с ними… «Так тебе и надо, – говорила кукла своими стеклянными голубыми глазами. – Мама любит гипсовых кукол, а ты из плоти и крови». У мамы было много дел и не хватало времени присматривать за ним. «Я вижу тебя ее глазами. Остерегайся шалить, она мне все расскажет», – говорила мать и сажала куклу на его стол. Та сидела, широко расставив ноги, так что видны были ее кружевные трусики; а стоило ее наклонить, стеклянные глаза томно закрывались. Но он так боялся куклы, что долгое время даже не решался коснуться ее, хотя ему очень хотелось выбросить ее в окно, шмякнуть об пол, истоптать ногами в мелкую пыль. Но стоило этой мысли зародиться у него в голове, он тут же шарахался от нее: а вдруг кукла узнает, вдруг вычислит его мысли и тут же доложит матери о его дурных наклонностях. Он изо всех сил гнал эти мысли из головы, чтоб, не дай бог, мать совсем его не разлюбила. Это грешные мысли, нельзя так думать. И веки гипсовой куклы, воровки чужих мыслей, утвердительно смыкались – хлоп, хлоп, хлоп!
«Она тебе все докладывала», – подумал он и по старой привычке потер обрубок левого мизинца, хотя сейчас тот не предупреждал его противным, назойливым покалыванием, к которому он притерпелся за долгие годы. В душе он знал, что кукла доносила на него. Куклы, они такие.
– Я тебя оставлю ненадолго, – сказал он старухе, поднимаясь.
Он не мог больше выносить ее взгляда, застывшего, устремленного на него, где бы он ни находился. Он боялся, что теперь она еще лучше читает его мысли, став неподвижной, как кукла, такой же суровой и такой же беспомощной, так же нелепо раскидывающей ноги, когда он укладывает ее в кровать, и так же показывающей трусы, и веки у нее так же смыкаются, и кожа холодная и скользкая, как гипс, и соски, отвердевшие от старости, топорщат ночную рубашку, и его глаза точно так же прикованы к ним, как сорок лет назад.
– Я скоро вернусь, – сказал он.
Флакон капельницы наполовину опустел.
– Я скоро.
Слегка пошатываясь от непреодолимой слабости, он вышел из комнаты в холодный коридор. Дортуар был на третьем этаже. Теперь, когда сиротский приют прекратил свое существование, все ржавые кровати занимали по одному, по два чучела животных, которым человек дал имена и с которыми проводил много времени, стараясь, чтобы мать не заметила. Животные говорили с ним на языке сирот, у каждого в прошлом была трогательная история, и все без исключения целый день ждали, когда же он придет поиграть с ними. За старыми часами с маятником был тайник для ключа. Человек достал его и поднялся по лестнице. Чучела ждали его, чтобы утешить – так, как никто и никогда в жизни.
В те дни они рассказали ему новую историю, указали новый путь. Свет. Тонкую красную полоску. Они его не осуждали, не считали пакостником. Если идти на ту красную полоску, ему откроется удивительная картина. Картина спасения.