В Петербурге летом жить можно - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грустит о неудавшейся вечности. Борется со сквозняками, как дочка безумного рыцаря. Оборачивается в простыню, точно на коня садится.
Нам еще немного по пути.
Горстка воды в ладонях. Можно выпить. Не жажду утолить, конечно, но пополнить воспоминание.
Можно раскинуть руки и обнять пустоту. Можно донести ее до неизвестного порога. Ощущая не столько драгоценность груза, сколько ломоту в локтях. И глаза свободны, глаза свободны, смотри! Не хоч у.
Из всех нош непрощение – самая тяжелая. О, это упоение обидой! Еще вчера ты был обижен и отвергнут, но как все изменилось. В твоих руках незримые нити власти над обидчиком. Обиженный всегда прав.
Я наказывал Ее непрощением. В страдании запасы удивительной энергии и воли. Вот где ресурсы, кто бы знал?
При этом поза обиженного стесняет. То и дело отвлекают впечатления дня. Жертва – всегда тиран, но не чуждый мазохизму.
В воображении я наслаждался своим великодушием. Сначала ушел со сцены – гордо, без упреков и слов. Теперь искренне готовился к прощению. Внутри оно, собственно, уже состоялось. Оставался пустяк – чтобы Она сама пришла ко мне.
Разумеется, я и тут еще не собирался Ее простить. Я хотел видеть ее сломленной, оказывающей мне мелкие, ненужные услуги. Я уже слышал в Ее голосе нежность, гортанную покорность, царевную предупредительность, но про себя мстительно думал: «Этого мало, мало». Уже не оставалось сомнения, что она положительно несчастна, но я продолжал твердить себе: «Еще не пора». Зато когда придет загаданный миг, не щадя сил я буду спасать и поднимать Ее. Прощение мое будет столь же полным, как и новая власть над Ней.
Увы!
Но кто же знал?
Во сне я вижу один и тот же тонкоствольный лес. Он насыщен запахом разлагающейся листвы. Нет в нем ни мхов, ни трав, только редкие островки заячьей капусты да тончайшего творения цветы на сухих стеблях. И только упругий влажный коричневый ковер и коричневая узорная трепещущая тень вокруг, не тень – среда изначального обитания, из которой когда-то ушел я динозавром в город моего детства – умирать.
Сон осуществляет долгожданное возвращение.
С горы стекает узкая речка. Я перехожу через нее. Тропинка выводит меня на высокий холм. Сейчас я взберусь на него, упаду в траву и стану ждать.
Здесь другой мир. По стеблю оранжевой пупавки ползет прозрачно-зеленая тля. Ромашки и васильки покачиваются, словно в хороводе, высоко над моей головой. Там же игрушечными коньками перелетают подтянутые кузнечики. Рука нащупывает зрелую землянику. Сейчас на этом холме со мной должно произойти что-то необыкновенное. Вернее, уже произошло когда-то. Я знаю это, но не могу вспомнить – что?
Во сне мне так ни разу и не удается взобраться на холм. А ведь я помню не только свое состояние на холме, но и дальше: аккуратную деревеньку, раскинувшуюся за его противоположным склоном, полянку у дома, заросший цветами и кустарниками палисадник, из которого сквозь колючки, глянцевитые листочки и паутину я подолгу смотрел на тренировки школьницы-гимнастки.
Странно. Я могу поклясться, что никогда не бывал ни в этом лесу, ни в том палисаднике. А между тем, все это почему-то знакомо мне и всегда в неизменной свежести встает из сна. И главное: сон этот связан с переживанием, которое в жизни вызывает только мысль о Ней…
Сухой серебряный прибой, образуемый треском кузнечиков, смыл остатки сна. Я встал и без особой надежды пошел с холма в ту сторону, где должна была находиться деревня. Минут через десять я уже подходил к первым домам.
Еще издалека меня поразили открытые навсегда двери домов, заросшие крапивой и проломником дворы, крутой волной сбегающие к земле заборы…
Я подошел к одному из домов, не разрешая еще себе поверить в его необитаемость. «Хозяева!..» – голос мой потонул в черноте дверного проема и не вернулся. Едва не ударившись в мою грудь, из дома вылетела крупная птица, оставив ощущение то ли не созревшего испуга, то ли тоски.
Странное чувство. Эти жилища, покинутые кем-то на сиротство, являли собой прообраз мира, каким ему быть, если он по роковой причине будет оставлен человеческой любовью и участием. И яснее и абсурднее из всего, что я испытывал, было чувство личной вины. В чем я-то виноват?
Едва открыв газа, я понял, что навсегда опоздал со своим прощением.
Я лег спать девятого июня в одиннадцать вечера, а проснулся утром семнадцатого июня – через шесть лет, одну неделю и сколько-то там часов.
Было еще рано. Было сумрачно и блекло. Я приготовился выскочить из постели, настроив себя на бодрую встречу с холодом. Но в этот миг потянуло запахом горящих поленьев из соседней комнаты. Я сразу вспомнил мамину привычку разжигать летом печь, чтобы изгнать последнюю зимнюю сырость, и какое это счастье – просыпаться, когда в комнату уже пошло первое тепло. Вспомнил и сам себе улыбнулся. В никелированном кроватном шаре висела моя желудевая голова, ответившая мне с лягушачьей щедростью.
В приоткрытую дверь была видна сидевшая крючочком мама. Она вязала бесконечный свитер и по привычке шевелила губами. Явственней послышалась стрельба из печки, потом щелчок захлопываемой дверцы. Значит, и отец дома. Для полного семейного счастья не хватало еще радиоспектакля, чтобы там завывала вьюга и некто, застигнутый ею в поле, думал вслух.
У соседей поставили пластинку. Танго. «Радость моя…» – пел тенор. Мне показалось, что он должен быть пушист и с младенческими ниточками на запястьях.
Привычка соседей ставить по утрам вечернюю музыку отчего-то особенно тронула меня. Захотелось помедлить, еще о чем-то подумать, захотелось не думать, не быть, хотя бы еще немного, несколько секунд не быть. И – до страсти – чтобы меня пожалели. Последнее я даже сложил в слова. Получилось сентиментально и высокопарно: «Я пришел в мир, чтобы меня пожалели…».
Пока я надевал брюки и привыкал к холодящей плечи рубашке, вспомнилось, что накануне мы с Еремой пили «бормотуху» вперемежку с пивом, и пружина утреннего нетерпения, обнажив свой примитивный механизм, больно ударила меня по самолюбию.
Половицы под моими ногами почему-то не скрипели. Я и в столовую вошел бесшумно. Единственная головешка испускала тепло в приоткрытую дверцу печки. Снова какое-то воспоминание рванулось ей навстречу, но я уже знал, что такое начало дня не сулит ничего хорошего.
– Доброе утро, – произнес я несуществующим голосом. Потом откашлялся и сказал, обращаясь к маме: – Ты заметно продвинулась.
– Я заметно продвинулась, да, – ответила она, – а отец даже успел умереть, пока ты дрых!
Отец виновато посмотрел на меня и включил телевизор. Появилась настроечная сетка. Он покрутил по очереди ручки контрастности, яркости, частоты кадров…
Я ушел на кухню.
Следом за мной плавающей походкой вошел отец. Он делал вид, что хочет чего-нибудь перекусить. Стало быть, в холодильнике мерзли невостребованные запасы сивой жидкости.