В Петербурге летом жить можно - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впервые приобрести часы он зашел в новый магазин на Невском, зашел буднично, как за хлебом, – без часов студенту жилось нервно. Но та детская мечта так и осталась неосуществленной, мечта о даровой умной роскоши. Она-то и заговорила в нем при виде золотого мусора часов, которые лежали редко, словно первые палые листья.
Да, но что же дальше?
Дальше он, кажется, возвращается на лестничную площадку и видит, что уборщица сметает в совок еще десятка два механизмов. Мгновение, и они с драгоценным стуком летят в ведро. «Зачем вы так-то?» – говорит он и переворачивает ведро. Снова драгоценный стук.
Он роется в часах, выбирает. Вот! О таких он мечтал!
На блекло-сиреневом циферблате немые молочные полоски. Он крутит какие-то колесики, нажимает кнопки, и из сиреневой млечности начинают ему подмигивать цифры. Вдруг ему становится ясно, что это не случайные цифры, что в них какая-то кукушечья предопределенность. Он нажимает кнопки, крутит колесики, короче, пытается остановить это мелькание и разглядеть напророченное число. Но цифры все прыгают, резвятся…
Его берет злость, которая быстро сменяется страхом: «Надо выйти в сад и подкинуть часы какому-нибудь лягушонку или кроту».
Молоденькая белобрысая уборщица продолжает сметать часы и иронически улыбается ему из-под руки. Кажется, она понимает все, что сейчас происходит с ним, и ей смешна эта его борьба с искушением.
Может быть, все это испорченные часы?
Он выходит в утренний элегический сад. Часы топырят карман. Все видят это. Почему-то он с украденными часами в кармане – главное в саду событие.
И вот в этом сне он вспоминает о своих гордых юношеских снах, в которых так же не раз оказывался под враждебным обстрелом смеющихся, негодующих, шипящих глаз. Но в тех снах он был кем-то вроде Чацкого или Арбенина, его бодрила мысль о собственной исключительности. Теперь же, выходит, он оказался просто воришкой? «Этого-то вы и добивались!» – злобно и плаксиво думает он.
И вдруг неожиданно для самого себя понимает, что ему жаль расстаться с часами и что в этом-то и состоит, быть может, ловушка того неведомого, кто смеется над ним. И суть именно в открытости приема: в том, что один ставит ловушку и не маскирует ее, а другой видит, что это ловушка, и добровольно в нее ступает.
Им овладевает веселая дерзость, похожая на отчаяние. Он надевает часы на руку и тут же оказывается в комнате, в их старом доме, в узкой комнате с маленьким голубым окошком.
Уже поздний вечер. Даже, наверное, ночь. И комната освещается бог знает чем.
Тоскливо и страшно. Нет мамы. Нет отца. И в то же время он как будто в комнате не один.
Тревога перерастает в ужас. Живые – только цифры на часах. И они отсчитывают ему срок.
Такую же покинутость чувствовал он, когда родители вечерами оставляли его, маленького, одного. И пахло сейчас так, как пахло только в их старой квартире: сухой булкой и хозяйственным мылом, куски которого лежали на круглой печке, влажной скатертью, молоком и нафталином.
Но почему он вернулся сюда один?
Хотелось пить. Казалось, надо только глотнуть воды, и тоска пройдет.
Он подошел к столу, чтобы выпить воды. Но в стакане вместо воды колыхался огонь – огонь из ничего. Боясь пожара, он осторожно взял стакан, открыл дверцу печки и поставил его туда. Огонь тут же вогнутым узким конусом втянулся в дымоходную трубу, и вместе с ним вылетела душа.
Сейчас он огляделся по сторонам и сам себе сказал: «Погружение закончилось». Но сон все еще владел им, а не он собой. Какого черта он вообще делает на этой площади? И сколько сейчас времени? Давно уже, наверное, пора домой.
Знобило, как будто он вышел из кинотеатра. Вспомнилось почему-то, что известное ленинское изречение, урезанное для внутриведомственных нужд, полностью звучит так: «Из всех искусств для нас важнейшими являются кино и цирк». Так-то оно вернее. И он сейчас не из кино вышел, а из цирка. И в цирк.
Вдруг в толпе он увидел мужчину, который предлагал ему купить часы, и бросился к нему:
«Покажи часы-то!»
«Что?» – мужчина искренне удивился, и шапка на его стриженых волосах живо зашевелилась.
«Ну ты же предлагал купить часы!»
«А-а-а! – мужчина засмеялся, распространяя вокруг себя запах не только одеколона, но и коньяка. – А нет никаких часов. Это я так знакомлюсь от хорошего настроения. “Купи часы!” – “А ну их к лешему!” – “Чего так? Хорошие часы. В наполеоновскую войну еще ходили”. – “Брось ты, на закуску и то не всегда хватает”. – “Это верно”. Ну так, слово за слово, глядишь, кто-нибудь кому-нибудь поставит. Но сегодня я уже все. Будь».
Мужчина весело махнул рукой и пошел каким-то боковым ходом по своим некручинным делам.
«Послушай, – окликнул он мужика, – а если кто-нибудь действительно захочет купить?»
«Ну, так я ему свои продам. Жалко, что ли? Вон их кругом, как мусора», – ответил тот и исчез навсегда.
Он немного отступил от толпы. Долго смотрел зачем-то в сиреневое от огней небо, потом тоже поплелся в свою одинокую каморку, завидуя немного мужчине в шапке и его легкому сердцу.
Теперь-то его знает каждая моль в квартире, каждая мышь на базаре улыбается ему, все тараканы в пивном баре – суховатые, засюртученные существа – ведут себя с ним предупредительно и, вместе с тем, по-приятельски. Он стал давно забавой витринных стекол и пристального взгляда милиционеров. Девушки глазами допивают осадок его небывалого прошлого, с ревнивой завистью оглядываясь на мам. Собаки и дети с ним особенно доброжелательны. Как, впрочем, и озабоченные своим недугом ненатурально загорелые мужички. Он привык к своей хромоте и о жене говорит знакомым не иначе как «моя обезьянка». По утрам не может вспомнить, что ему снилось. Впрочем, сны теперь ни к чему, как и новые книги – тайны и чужие истории питательны только перед дальней дорогой.
Она по-прежнему соблазнительна. Может поставить ногу на стул, чтобы поправить следок. Может пропеть задумчиво: «Хочу виишню». Морщинки у ее глаз по-прежнему наполнены смехом, а полноватые ноги также по-девчоночьи быстры и неутомимы. С обязанностями завлаба она управляется также любовно-непринужденно, как когда-то с сыном. Надоедливого секретаря может отослать по ложному адресу, а потом рискованно извиниться: «Ах, простите, совсем старая стала». Ее истинный возраст знает только зеркало. Завела бы собаку, да как найти на нее время?
Но он, несомненно, был, этот день гроз и зноя. И они оба о нем помнят, хотя никогда и не вспоминают.
Назовем их Саша и Андрей.
Саша и Андрей видели, что многие из тех, с кем им приходилось сказать хоть слово, менялись на глазах: как будто людям доставляло удовольствие отвечать на их вопросы, уступать, шутить, советовать, помогать, и каждый с удивлением обнаруживал, что он остроумен, и добр, и деятелен, и каждому хотелось подольше задержаться возле них. Они догадывались, что причиной подобных перемен были они сами, и быстро и беззаботно привыкли к этому, как если бы дети, мечтавшие о всемогуществе, получили его по мановению волшебной палочки.