Стена памяти - Энтони Дорр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В руке у Альмы яйцо, которое она, надо полагать, только что облупила. Она его медленно ест. На лице стоящего перед ней мужчины промелькивает что-то затаенное – гнев? за всю жизнь отстоявшееся презрение? Не поворачивая головы, она чувствует, что оттуда – из темноты, что за окнами кухни, на нее надвигается нечто ужасное.
– Да у тебя еще и слуга! – упорствует долговязый; ей хочется его как-то унять, заставить умолкнуть. – Насчет слуги – это как посмотреть, а то тут даже и некая жертвенность проглянет. Ах, какой хороший мальчик, какой способный: говорит по-английски, хроническими болезнями не страдает, завел себе махонького негритенка, ездит каждый день на автобусе по десять миль в один конец из тауншипа в белый пригород, чтобы заваривать чаёк, поливать садик, причесывать хозяйке парики. Набивать продуктами холодильник. Подстригать бабке ногти. Гладить и складывать старушечье исподнее. Апартеид кончился, и наш прекрасный мальчик взялся за женскую работу. Святой! А услужливый-то какой! Я правильно все обрисовал?
Перед Альмой еще два яйца. Сердце у нее в груди быстро-быстро работает клапанами. Высокий черный мужчина не снял в помещении шляпу. Откуда-то у нее в сознании возникает цитата из «Острова Сокровищ»: При мысли о деньгах все их страхи исчезли. Вспыхнули глаза, шаги стали торопливее, тверже. Они думали только об одном – о богатстве, ожидающем их, о беспечной, роскошной, расточительной жизни, которую принесет им богатство.
Роджер в это время постукивает себя пальцем по виску. Его глаза – водовороты, в которые она запрещает себе смотреть. Меня здесь нет, думает Альма.
– А можно ведь глянуть и иначе, попробуем? – продолжает свой трындеж долговязый. – Слуге дорога открыта всюду – в ворота, в дверь, он смотрит, как ты еле волочишь ноги, слоняется поодаль, но так, чтобы немножечко попасть и в твою память. Тоже ведь ждет наследства, а как же. Пальчик-то совал небось в кубышку. Он тоже сосиски ест – или нет? И счета твои, наверное, он оплачивает. Знает, какие деньги ты тратишь на этого своего эскулапа.
– Замолчи, – говорит Альма. А сама думает: меня тут нет. Меня вообще нигде нет.
– Этому мальчишке я сделал то же, что ты себе, – продолжает долговязый. – Вот я уверен: ты даже не понимаешь, чего мне это стоило. Я нашел его в парке «Компаниз гарден», и кто он был тогда? Какой-то просто сирота, беспамятный, бездомный. Я заплатил за операцию. Кормил его, заботился. Забрал к себе. Теперь содержу, слежу за его здоровьем. Он у меня гуляет где хочет.
Фары случайной машины, отфильтрованные листвой, вдруг прочесали двор. Страх у Альмы стоит уже в горле. Свет фар меркнет. По дому гуляет ветер.
– А ну-ка замолчи, – пытается приказать она.
– А ты ешь, ешь, – говорит Роджер. – Ты ешь, я замолчу, а мальчишка наверху найдет то, что мне нужно, и тогда можешь идти хоть на тот свет, и покойся там себе с миром.
Она дергается, моргает. На мгновение мужчина в ее кухне трансформируется в какого-то демона – властный, неистовый, с каменным лицом смотрит на нее сверху вниз. И машет, машет своими ужасными ручищами.
– У нас у всех здесь страшилище, звероящер, – сообщает демон. Показывая при этом себе на грудь.
– А я знаю, кто вы, – говорит она спокойно и со значением. – По вам это сразу видно.
– Еще бы было не видно! – говорит Роджер.
В кошмарном сне Альма оказывается в музее, в зале окаменелостей, куда они с Гарольдом ходили пятьдесят лет назад. Все освещение в галерее потушено. Единственный свет исходит от шарящих по залу небесно-голубых лучей; пробегая, они ловят по очереди каждый скелет, потом снова отпускают его в темноту, – так, словно где-то за высокими окнами в парке вращается сразу несколько странных маяков.
Горгонопсии, которой так восхищался когда-то Гарольд, на месте нет. Железные подкосы, некогда державшие в стоячем положении скелет, остались, и даже имеющий его форму пыльный след никуда не делся. А горгонопсии нет.
У Альмы убыстряется сердцебиение, захватывает дух. Ее руки вытянуты вдоль тела, но во сне она чувствует, как хватает ими себя за горло.
Колонна голубого света, пробегающая вдоль ряда музейных окон, высвечивает паутину и натыкается на скелеты монстров в разных позах, на пустые постаменты, на самое Альму. Тьма на миг отступает, тени разбегаются по углам. Над крышей что-то стонет и ревет, как океан. То, зачем Альма здесь, мелькает поблизости, проносится мимо – и все, и нет его.
Тут вдруг в окно заглядывает демон. Ноздри, скула, обтянутая сухой, будто мелом перепачканной белой кожей, и два желтых собачьих зуба, каждый чуть не в ее локоть длиной. Торчат из чешуйчатой розоватой десны. Демон дышит – выдохи его мокрого поганого носа двумя туманными овалами застят стекло. С нижней челюсти, покачиваясь, свисает струйка слюны с пузырьками. Попадая в луч света, зверь пригибает голову. Его складчатая змеиная шея судорожно дергается, он смотрит на Альму одним глазом, пронизанным тонкой сеткой кровеносных сосудов, целыми их крошечными речными системами из разделяющихся протоков, вгоняющих кровь глубже и глубже в желтое глазное яблоко, – ужасный, жуткий демон, непознаваемый, отвратный, скользкий, выползший откуда-то из самого черного уголка памяти; даже от противоположной стены галереи Альма видит его так ясно, что может заглянуть в таинственную мглу его глаза, огромного и немигающего; она даже запах его чует: зверь пахнет болотом, гниющими у берега водорослями, трясиной и тиной… И в голове у Альмы возникает мысль – даже не мысль, скорее некий всплывший в сознании обрывок, цитата из книги, когда-то инкапсулированная в памяти, а теперь этаким гноем прорвавшаяся к губам: Они уже идут. Идут сюда, и намерения у них вряд ли добрые.
Циклон с юго-востока накрывает Столовую гору толстой пеленой тумана. Во Вредехуке все делается зыбким и призрачным. Машины выныривают из молока и тут же снова в нем исчезают. Альма спит до полудня. Проснувшись, выползает в парике, надетом на редкость правильно и аккуратно, глаза сияют.
– С добрым утром!
– С добрым утром, миссис Альма, – испуганно отзывается Феко. Подает ей овсянку с изюмом и чай.
– Феко, – говорит она, выговаривая имя так, будто пробует на вкус. – Ты ведь Феко? – будто проверяет она, после чего на разные лады произносит его имя еще несколько раз.
– Вам бы лучше сегодня из дому не выходить, миссис Альма, как вы думаете? На дворе ужасная сырость.
– Да, посижу дома. Спасибо.
Они садятся на кухне. Альма бодро шурует кашу в рот большими ложками. Телевизор бормочет новости о нарастании напряженности, нападениях на фермы, беспорядках на подступах к Центральной городской больнице.
– Вот взять моего мужа, например, – ни с того ни с сего начинает Альма, обращаясь не то чтобы к Феко, скорее ко всей кухне в целом. – Его страстью всегда были камни. Камни и в них всякие мертвые кости. Вечно ездил, как он называл это, воровать трупы из могил. А моей страстью… даже и не знаю. Домá, может быть. Я была агентом по недвижимости задолго до того, как в этот бизнес хлынули женщины.