Война и мир. Том 3-4 - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом Пьер объяснил, что он любил эту женщину с самых юныхлет; но не смел думать о ней, потому что она была слишком молода, а он былнезаконный сын без имени. Потом же, когда он получил имя и богатство, он несмел думать о ней, потому что слишком любил ее, слишком высоко ставил ее надвсем миром и потому, тем более, над самим собою. Дойдя до этого места своегорассказа, Пьер обратился к капитану с вопросом: понимает ли он это?
Капитан сделал жест, выражающий то, что ежели бы он непонимал, то он все-таки просит продолжать.
— L`amour platonique, les nuages… [Платоническая любовь,облака…] — пробормотал он. Выпитое ли вино, или потребность откровенности, илимысль, что этот человек не знает и не узнает никого из действующих лиц егоистории, или все вместе развязало язык Пьеру. И он шамкающим ртом и масленымиглазами, глядя куда-то вдаль, рассказал всю свою историю: и свою женитьбу, иисторию любви Наташи к его лучшему другу, и ее измену, и все свои несложныеотношения к ней. Вызываемый вопросами Рамбаля, он рассказал и то, что скрывалсначала, — свое положение в свете и даже открыл ему свое имя.
Более всего из рассказа Пьера поразило капитана то, что Пьербыл очень богат, что он имел два дворца в Москве и что он бросил все и не уехализ Москвы, а остался в городе, скрывая свое имя и звание.
Уже поздно ночью они вместе вышли на улицу. Ночь была теплаяи светлая. Налево от дома светлело зарево первого начавшегося в Москве, наПетровке, пожара. Направо стоял высоко молодой серп месяца, и в противоположнойот месяца стороне висела та светлая комета, которая связывалась в душе Пьера сего любовью. У ворот стояли Герасим, кухарка и два француза. Слышны были ихсмех и разговор на непонятном друг для друга языке. Они смотрели на зарево,видневшееся в городе.
Ничего страшного не было в небольшом отдаленном пожаре вогромном городе.
Глядя на высокое звездное небо, на месяц, на комету и назарево, Пьер испытывал радостное умиление. «Ну, вот как хорошо. Ну, чего ещенадо?!» — подумал он. И вдруг, когда он вспомнил свое намерение, голова егозакружилась, с ним сделалось дурно, так что он прислонился к забору, чтобы неупасть.
Не простившись с своим новым другом, Пьер нетвердыми шагамиотошел от ворот и, вернувшись в свою комнату, лег на диван и тотчас же заснул.
На зарево первого занявшегося 2-го сентября пожара с разныхдорог с разными чувствами смотрели убегавшие и уезжавшие жители и отступавшиевойска.
Поезд Ростовых в эту ночь стоял в Мытищах, в двадцативерстах от Москвы. 1-го сентября они выехали так поздно, дорога так былазагромождена повозками и войсками, столько вещей было забыто, за которыми былипосылаемы люди, что в эту ночь было решено ночевать в пяти верстах за Москвою.На другое утро тронулись поздно, и опять было столько остановок, что доехалитолько до Больших Мытищ. В десять часов господа Ростовы и раненые, ехавшие сними, все разместились по дворам и избам большого села. Люди, кучера Ростовых иденщики раненых, убрав господ, поужинали, задали корму лошадям и вышли накрыльцо.
В соседней избе лежал раненый адъютант Раевского, с разбитойкистью руки, и страшная боль, которую он чувствовал, заставляла его жалобно, непереставая, стонать, и стоны эти страшно звучали в осенней темноте ночи. Впервую ночь адъютант этот ночевал на том же дворе, на котором стояли Ростовы.Графиня говорила, что она не могла сомкнуть глаз от этого стона, и в Мытищахперешла в худшую избу только для того, чтобы быть подальше от этого раненого.
Один из людей в темноте ночи, из-за высокого кузова стоявшейу подъезда кареты, заметил другое небольшое зарево пожара. Одно зарево давноуже видно было, и все знали, что это горели Малые Мытищи, зажженныемамоновскими казаками.
— А ведь это, братцы, другой пожар, — сказал денщик.
Все обратили внимание на зарево.
— Да ведь, сказывали, Малые Мытищи мамоновские казакизажгли.
— Они! Нет, это не Мытищи, это дале.
— Глянь-ка, точно в Москве.
Двое из людей сошли с крыльца, зашли за карету и присели наподножку.
— Это левей! Как же, Мытищи вон где, а это вовсе в другойстороне.
Несколько людей присоединились к первым.
— Вишь, полыхает, — сказал один, — это, господа, в Москвепожар: либо в Сущевской, либо в Рогожской.
Никто не ответил на это замечание. И довольно долго все этилюди молча смотрели на далекое разгоравшееся пламя нового пожара.
Старик, графский камердинер (как его называли), ДанилоТерентьич подошел к толпе и крикнул Мишку.
— Ты чего не видал, шалава… Граф спросит, а никого нет; идиплатье собери.
— Да я только за водой бежал, — сказал Мишка.
— А вы как думаете, Данило Терентьич, ведь это будто вМоскве зарево? — сказал один из лакеев.
Данило Терентьич ничего не отвечал, и долго опять всемолчали. Зарево расходилось и колыхалось дальше и дальше.
— Помилуй бог!.. ветер да сушь… — опять сказал голос.
— Глянь-ко, как пошло. О господи! аж галки видно. Господи,помилуй нас грешных!
— Потушат небось.
— Кому тушить-то? — послышался голос Данилы Терентьича,молчавшего до сих пор. Голос его был спокоен и медлителен. — Москва и есть,братцы, — сказал он, — она матушка белока… — Голос его оборвался, и он вдругстарчески всхлипнул. И как будто только этого ждали все, чтобы понять тозначение, которое имело для них это видневшееся зарево. Послышались вздохи,слова молитвы и всхлипывание старого графского камердинера.
Камердинер, вернувшись, доложил графу, что горит Москва.Граф надел халат и вышел посмотреть. С ним вместе вышла и не раздевавшаяся ещеСоня, и madame Schoss. Наташа и графиня одни оставались в комнате. (Пети небыло больше с семейством; он пошел вперед с своим полком, шедшим к Троице.)
Графиня заплакала, услыхавши весть о пожаре Москвы. Наташа,бледная, с остановившимися глазами, сидевшая под образами на лавке (на томсамом месте, на которое она села приехавши), не обратила никакого внимания наслова отца. Она прислушивалась к неумолкаемому стону адъютанта, слышному черезтри дома.