Что-то случилось - Джозеф Хеллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вирджиния Маркович? – удивленно повторил Бен Зак, словно не веря своим ушам. – А, да. Вы разве не знаете?
– Чего не знаю?
Я ему не назвался, но чувствовал, он может меня узнать. Сказал, я старый ее товарищ по университету, футболист, и хочу с ней связаться. Последнее было правдой. Я был офицер. Носил нагрудный знак летчика и хотел перед ней покрасоваться. Хотел вытянуться перед ней загорелый, в кителе и воскликнуть:
– Эй, Вирджиния! Вирджиния Маркович, погляди! Я уже совсем взрослый. Мне уже двадцать два, и я парень хоть куда, любую девчонку ублажу. Давай докажу.
Но ее там не было.
(Она больше не служила в той Компании, потому как, знаете ли, умерла.)
– Нет-нет, – терпеливо, добродушно объяснял Бен Зак, словно радуясь возможности с кем-то о ней поговорить. – Она здесь больше не служит. Она, знаете ли, бедняжка, умерла. Уже года полтора как покончила с собой.
– Она что, была больна?
– Никто не знает почему.
– А как?
– Отравилась газом.
– И стала вся красная? – так и подмывало меня спросить в приступе язвительной горечи, когда я в следующий раз набрал коммутатор и попросил соединить меня с нею.
– Вот этого, простите, я не могу вам сказать, – так и слышится мне его ответ все в том же серьезном, учтивом тоне. – Я не мог присутствовать на похоронах. Мне, знаете ли, трудно передвигаться.
– Значит, она вышла из игры, верно? – хотелось мне непочтительно спросить.
(Но я не уверен, спросил ли. Иной раз хочу что-то сказать, а после не знаю, сказал ли. Даже в своих воображаемых разговорах я не всегда помню, что же я там навоображал.)
– Она здесь больше не служит, если вы это имеете в виду, – мог бы резко ответить он. – Я не уверен, что понял ваш вопрос.
Она не работала, стала одной из безработных; уволена в связи с самоубийством, и, вероятно, теперь ей трудно найти подходящее место (в ее новом положении и без хороших рекомендаций), разве что в одной из картотек внизу в архиве, где я повалил бы ее, если б сумел, пока она была еще жива и лягалась (наверняка лягалась бы, пока ноги не свело бы судорогой), и должен был бы сделать это прямо там на столе, если б только знал, как это делается. Если на том столе хватало места для великанши Мэри Дженкс, значит, хватило бы и для нас, крошек.
Тогда-то и надо было этим заняться (если бы мне приспичило). А мы целыми днями разжигали друг друга условными фразами и обрывками мелодий известных нам обоим непристойных песенок.
Я попросил ее начать.
Она в ответ – пошли гулять.
Тарам-пам-пам.
Я то и дело краснел, счастье звенело, переливалось во мне радостью и теплом. Потом уже больше никогда и ни с кем близость не доставляла мне такого удовольствия. Она тоже поминутно краснела и весело улыбалась, и на щеках ее появлялись ямочки. Она всегда была со мной мила, даже во время месячных (вот бы жене моей так), когда ей казалось, будто лицо ее уродуют прыщики и нарывчики. (И вовсе не уродовали.)
Она покончила с собой, когда ей не было еще двадцати пяти, отравилась газом, как прежде ее отец (и, возможно, еще прежде отец отца, этого она мне не говорила, покинула меня, не заявив за две недели о своем уходе, и, стоя в телефонной будке на городском железнодорожном вокзале, я опять почувствовал себя обездоленным. В первый миг я был просто потрясен, потом снова почувствовал себя несчастным сиротой, которого в полном параде безжалостно подкинули в грязную телефонную будку на Центральном вокзале (сквозь слезы мне виделись огромные газетные заголовки и фотографии на первых полосах завтрашних нью-йоркских «Дейли ньюс» и «Миррор», которой уже тоже не существует. Возрыдай же о соколе обыкновенном и о нью-йоркской «Миррор»: «Офицер-подкидыш найден в телефонной будке на городском железнодорожном вокзале. Никаких данных для опознания нет») – у него бронзовый средиземноморский загар (уже отдающий желтизной), он в ловко сидящей офицерской форме (зеленые, без единого пятнышка – только что из чистки – габардиновые брюки и китель с нашивками над нагрудным карманом – или обоими карманами, не помню, такие подробности я обычно забываю. Я хорошо служил в армии. Был я двадцатидвухлетнее воплощение успеха), а в руке вонючая черная телефонная трубка, объявившая о ее смерти. От всего смердит. Возможно, это от моих подмышек, от шеи, от ног.
А потом воздух очистился (ветерок, глоток свежести), и я был рад-радешенек, будь оно все неладно, рад, что ее уже нет, она мертва и никогда больше не нужно будет с ней видеться. (И не нужно будет с ней спать.) И рад, что я-то все еще жив.
Я и сам не понимал, как велико во мне тайное напряжение (в голове вертелись шуточки, так и просились на язык), я хотел скрыть, разрядить его, пока не заметил, как по руке, державшей трубку, льет пот. Итак, я освобожден от всех обязательств. Не надо здороваться, дружески острить (и надеяться, что она меня помнит и захочет повидаться. Она могла выйти замуж, обручиться, завести постоянного любовника, и ничему этому я бы не поверил. Решил бы – просто ей больше неинтересен какой-то семнадцатилетний канцелярист вроде меня, теперь она развлекается с женатыми мужчинами постарше и с гангстерами). Она была мне вызовом, и вот уже не нужно его принимать. Не нужно назначать свидание, являться ни свет ни заря, потягивать виски, оглядывать ее с головы до ног (пока она оглядывает меня), выведывать, осталась ли она такой, какой была, вести в какую-нибудь спальню, вместе с ней раздеваться, пока оба не останемся нагишом, а потом повалить ее на постель и раз и навсегда выяснить, что же она такое. Я понятия не имел, каково бы это получилось, какой она могла оказаться. (И по-прежнему боялся.) По-прежнему я не хотел спать с ней. Не хотел видеть ее нагишом. Только и хотел бы, пожалуй, вложить его ей в руку и пусть бы вела меня, как собачонку. Предпочел бы выпить молочный коктейль. Я люблю поесть. У меня слабость к молочным продуктам и застарелая нелюбовь к бейсболу. Я вполне мог бы проделать с ней все необходимое, лихо показал бы и уверенность и уменье, но до чего же обрадовался, что это не нужно (она умерла, черт подери. И к тому же ей было уже почти двадцать шесть). Я выпил за стойкой на вокзале молочный коктейль с шоколадом из высокого запотевшего стакана и позвонил другой девчонке, которая была от меня без ума, когда я в последний раз приезжал в отпуск, но она уехала на Запад и вышла замуж за какого-то металлиста с авиационного завода, он хорошо зарабатывал. Позвонил еще одной, с которой переспал однажды за полтора года перед тем; она не вспомнила меня по имени, и голос ее звучал так сухо и недоверчиво, столько в нем было дурацкой важности, что я рассмеялся и не стал напоминать ей, кто я такой. (Она явно задирала нос.) Больше звонить было некому. Друзей у меня тут никаких не было. И еще недели не прошло, отпуск мой не окончился, а я уже вернулся на авиационную базу. В армии я чувствовал себя куда больше дома, чем у себя дома. (На службе я сейчас чувствую себя больше дома, чем у себя дома, но и там я не дома. Просто я там лучше лажу с людьми.) Пожалуй, мне ни разу не удавалось как следует повеселиться дома, когда я приезжал на побывку. Пожалуй, мне ни разу не удавалось как следует повеселиться во время отпуска (не знаю, удавалось ли мне хоть когда-нибудь, хоть где-нибудь как следует повеселиться); всегда ловлю себя на том, что жду, когда же это свободное время кончится. У нас слишком много неприсутственных дней. Слишком много всяких дней рождений и годовщин. Вечно я покупаю подарки или дарю чеки.