Эпоха пустоты. Как люди начали жить без Бога, чем заменили религию и что из всего этого вышло - Питер Уотсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Амос Функенштейн, профессор гебраистики в Университете Беркли, Калифорния, также спорил с мнением, что холокост недоступен человеческому пониманию и осмыслению. Он полагал, что историки, психологи, социологи и философы «должны приложить все усилия, чтобы понять эту катастрофу, руководствуясь рациональным убеждением в том, что понять ее возможно». Чтобы понять холокост, настаивал он, мы должны «повернуться от бога к человеку».[637]
Схожим образом мыслил и Эмиль Факенхайм, беженец из Германии, избежавший нацистских преследований и со временем получивший канадское гражданство. В двух своих книгах, «Участь человека после Освенцима» (1971) и «Присутствие Бога в истории» (1970), Факенхайм писал, что после Освенцима невозможно более верить в Бога Искупителя. Теперь, писал он, главная задача евреев – выжить, «оставаться отдельным народом, живым, сильным и единым»; «после лагерей смерти у нас осталась одна-единственная высшая ценность – существование». В сущности, Факенхайм объявил выживание еще одной, 614-й заповедью. (Раввинистический иудаизм насчитывает в Торе 613 заповедей.) Кроме того, он полагал, что Израиль стал своего рода «ответом на холокост», и, следовательно, существование Израиля вполне оправданно.[638]
Представление об уникальности – или не уникальности – холокоста стало важной разграничительной чертой между религиозными евреями, особенно ортодоксами, и евреями светскими. Для ортодоксов и вообще для практикующих иудеев «окончательное решение еврейского вопроса» вписано в долгую историю злоключений и испытаний еврейского народа, ставших частью еврейской истории и идентичности. Однако для многих светских евреев, которые, быть может, симпатизируют Израилю и одобряют его существование, однако не испытывают желания там жить, холокост, по словам Эстер Бенбасса, сам по себе стал ядром новой религии, точнее, некоего ее светского суррогата: религии без бога, однако «самодостаточной, со своими обрядами, церемониями, священниками, местами паломничества, современными мучениками, риторикой и одной-единственной заповедью: обязательством помнить. В центре этой религии стоит Освенцим».
Последнее немного удивляет, если вспомнить, что из семидесяти тысяч заключенных в Освенциме большинство составляли русские и польские военнопленные, в то время как в соседнем Биркенау за время войны было убито в газовых камерах от 1,1 до 1,6 миллиона человек, и 90 процентов из них евреи.
Эта новая религия, продолжает Бенбасса, оформилась после суда над Адольфом Эйхманом в 1961 году и набрала силу во время Шестидневной войны 1967 года, когда над евреями нависла опасность нового геноцида. «Постепенно Освенцим превратился в новый Синай: место, где людям открылся новый иудаизм, более свободный, не отягощенный иудейской культурой и религиозными обрядами. «Иудейство» стало уже не религиозной категорией в строгом смысле слова, но, скорее, этикой, приспособленной к требованиям современного общества, где мирно уживаются друг с другом самые разные идентичности». Этот новый иудаизм, названный «иудаизмом холокоста и Искупления», возносит уничтожение евреев «на уровень события трансцендентного, искупительного, равновеликого созданию государства Израиль».
С этой точки зрения, холокост уникален и не поддается ни объяснению, ни историческому изучению. Исаак Дейчер и Эли Визель (как и Адорно, с которого мы начали) говорят, что применительно к холокосту уместнее всего молчание, поскольку геноцид «навеки останется за пределами человеческого понимания». Однако холокост как религия страдания принят и еврейскими массами, «глухими к историзации, вообще являющейся обычно уделом ученых». Все разговоры о «невозможности писать» после Освенцима также служат мифологизации этих событий. «Согласно традиционному иудейскому богословию, пути Господни неисповедимы. Теперь неисповедимы и пути Освенцима».
Есть у Бенбасса и сомнения: «Конечно, можно задуматься о том, долго ли сможет такая религия обеспечивать почву для стойкой еврейской идентичности – особенно учитывая, что она, в основе своей, строится на ощущении себя страдающей жертвой и внушает своим последователям постоянную тревогу».[639]
Геноцид превращается, по сути, в религиозную мистерию. «Это было своего рода избрание – точнее, само-избрание: человека, человеком, ради человека – без бога». Это новая религия «абсолютно исключительного события»: проникнувшись ею, некоторые, как Элвин Розенфельд, называют мемуары и художественные произведения о геноциде «священными текстами». Арност Ластин утверждает, что некоторые работы о холокосте выдерживают сравнение с лучшими из библейских книг.
Описывая эту новую религию, стоит отметить также, что несколько поколений евреев получали сведения о катастрофе через международные средства массовой информации; это послужило формированию «международного сообщества», объединяющего сефардов и ашкенази – в сущности, Израиль и Диаспора оказались объединены этой новой религией, «несложной на практике и без труда распознаваемой посторонними. Эта была религия избранных-через-страдание, эрзац иудаизма, защищающий их, хотя бы на время, от антисемитизма и действующий как тормоз на пути ассимиляции».[640]
Разумеется, эта религия не осталась без своих критиков: «Такое использование памяти [как в различных музеях холокоста, например, в США] граничит с экспроприацией. В сущности, религия холокоста распространилась после Шестидневной войны как удобный способ быть евреем без иудаизма и, разумеется, без бога… Превратившись в универсальную религию с простым и легко доступным месседжем, память о геноциде, как ни парадоксально, деуниверсализирует евреев, отдаляет их от других страдающих и все более и более запирает их в их собственной боли».[641]
События в Хиросиме и Нагасаки 6 и 9 августа 1945 года, где погибли 250 тысяч человек, серьезно пострадали еще больше, и был положен конец Второй мировой войне в Азии, также требовали какого-то богословского объяснения от тех, кто, вопреки и Ницше, и всему произошедшему в предыдущие годы и десятилетия, оставался религиозен. В особенности необходимо было по-новому определить понятие бога.
Один из самых интересных и содержательных ответов дал Джим Гаррисон, богослов, директор Университета премудрости (университет в Оукленде, Калифорния, посвященный изучению мировых традиций премудрости): используя «философию процесса» Альфреда Уайтхеда и психоанализ Карла Юнга, он постарался адаптировать образ бога к современному миру, и некоторые его идеи пересекаются с размышлениями иудейских богословов о холокосте. Еще Юнг, по словам Гаррисона, предположил, что «бог» – это «архетип», синоним бессознательного, откуда и исходят религиозные импульсы (см. главу 14). Архетипы, по Юнгу, – это древние структуры нашей психики, аспекты коллективного бессознательного, лежащего в основе человеческой природы. Обычно они принимают форму пар противоположностей (например, интроверт/экстраверт, анима/анимус) и соответственно организуют нашу психику. Примиряя эти противоположности, говорит Юнг, мы снимаем с себя «бремя сложности» – наше экзистенциальное проклятие. Гаррисон пишет, что религиозный архетип в нашей психике тоже носит двойственный характер, что – если следовать традиционной терминологии – наряду с богом света в нас есть бог тьмы.