Жизнь Арсеньева - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом мы взяли левее, пошли на Заказ, по межам срединеобозримой черной пашни, которую скородили. Это было все еще наше поле, и однуборону влек по сухим комьям сухого чернозема гнедой стригун, когда-то, ещетонконогим сосуном, у которого еще шелковисто кудрявилась репка хвоста,подаренный мне, а теперь бессовестно, без спросу, без моего разрешения, ужепущенный в работу. Дул жаркий ветерок, над пашней блестело августовское солнце,еще как будто летнее, но уже какое-то бесцельное, а стригун, уже оченьвыросший, высокий, — хотя высокий еще как-то странно, помальчишески, — покорно шел по пашне, таща веревочные постромки, и за ним виляла,прыгала решетка бороны, разбивавшая землю косыми железными клевцами, и, неумелодержа веревочные вожжи в обеих руках, ковылял подросток в лаптях. И я долгосмотрел на эту картину, опять чувствуя непонятную грусть…
Заказ был довольно большой полевой лес, принадлежавшийполусумасшедшему помещику, который одиноко и враждебно всему миру, точно вкрепости, сидел в своей усадьбе возле Рождества, охраняемой свирепымиовчарками, вечно судился с рождественскими и новосельскими мужиками, никогда несходился с ними в ценах на работу, так что нередко случалось, что у негооставались целые косяки хлебов некошеными или до глубокой осени гнили в поле, апотом гибли под снегом тысячи копен. Так было и теперь. Мы шли к Заказу понекошеным желтым овсам, перепутанным и истоптанным скотиной. Тут Джальмаподняла еще несколько перепелов; я опять бегал, поднимал их и мы опять шлидальше, обходя Заказ по густому просяному полю, шелковисто блестевшему подсолнцем своими коричневыми склоненными к земле кистями, полными зерна, которыеособенно сухо и звонко, бисером шумели под нашими ногами. Отец расстегнулворот, раскраснелся, — ужасная жара и ужасно пить хочется, пойдем в Заказна пруд, сказал он. И, перепрыгнув через канаву, которая отделяла поле отлесной опушки, мы пошли по лесу, вошли в его августовское, светлое, легкое, ужекое-где желтеющее, веселое и прелестное царство.
Птиц было уже мало, — одни дрозды стаями, с веселым,притворно-яростным взвизгиваньем и сытым квохтаньем, перелетали там и сям; влесу было пусто, просторно, лес был не частый, далеко видный насквозь,солнечный. Мы шли то под старыми березами, то по широким полянам, на которыхвольно и свободно стояли могучие ветвистые дубы, уже далеко не такие темные,как летом, с поредевшей и подсохшей листвой. Мы шли в их пестрой тени, дыша ихсухим ароматом, по скользкой, сухой траве и глядели вперед, где жарко сиялиболее открытые поляны, а за ними канареечно желтела и трепетала небольшая чащамолодой кленовой поросли. Когда мы вошли на тропинку, пролегавшую среди этойчащи к пруду, из подседа, из лапчатых орешников, вдруг с треском вырвался почтииз под ног у нас золотисто-рыжий вальдшнеп. Отец был так поражен столь раннимгостем, что даже растерялся, — выстрелил, разумеется, мгновенно, нопромахнулся. Подивившись, откуда мог взяться в такую пору вальдшнеп, иподосадовав на промах, он подошел к пруду, положив ружье, присел на корячки истал горстями пить. Потом, с удовольствием отдуваясь и вытирая рукавом губы,лег на берегу и закурил. Вода в пруде была чистая, прозрачная, особенная леснаявода, как есть вообще нечто особенное в этих одиноких лесных прудах, почтиникогда никем, кроме птицы и зверя, не посещаемых. В ее светлой бездонности,похожей на какое-то зачарованное небо, спокойно отражались, тонули верхушкиокружавшего ее березового и дубового леса, по которому с легким лепетом ишорохом тянул ветер с поля. И под этот шорох, лежа с подставленной под головойрукой, отец закрыл глаза и задремал. Джальма тоже напилась в пруде, потомбухнулась в него, немножко проплыла, осторожно держа голову над водой сповисшими, как лопухи, ушами, и, внезапно повернув назад, как бы испугавшисьглубины, быстро выскочила на берег и крепко встряхнулась, осыпав нас брызгами.Теперь, высунув длинный красный язык, она сидела возле отца, то вопросительнопосматривая на меня, то нетерпеливо оглядываясь по сторонам… Я встал ибесцельно побрел среди деревьев в ту сторону, откуда мы подходили к лесу поовсяному полю…
Там, за опушкой, за стволами, из-под лиственного навеса,сухо блестел и желтел полевой простор, откуда тянуло теплом, светом, счастьемпоследних летних дней. Вправо от меня всплывало из-за деревьев, неправильно ичудесно круглилось в синеве, медленно текло и менялось неизвестно откудавзявшееся большое белое облако. Пройдя несколько шагов, я тоже лег на землю, наскользкую траву, среди разбросанных, как бы гуляющих вокруг меня светлых,солнечных деревьев, в легкой тени двух сросшихся берез, двух белоствольныхсестер в сероватой мелкой листве с сережками, тоже подставил руку под голову истал смотреть то в поле, сиявшее и ярко желтевшее за стволами, то на этооблако. Мягко тянуло с поля сушью, зноем, светлый лес трепетал, струился,слышался его дремотный, как будто куда-то бегущий шум. Этот шум иногдавозрастал, усиливался и тогда сетчатая тень пестрела, двигалась, солнечныепятна вспыхивали, сверкали и на земле и в деревьях, ветви которых гнулись исветло раскрывались, показывая небо…
Что я думал, если это только были думы? Я думал, конечно, огимназии, об удивительных людях, которых я видел в ней, которые называлисьучителями и принадлежали как бы к какой-то совсем особой породе людей, всеназначенье которых — учить и держать учеников в вечном страхе, и меня охватывалнедоуменный ужас, зачем везут меня в рабство к ним, разлучают с родным домом, сКаменкой, с этим лесом… Я думал о стригуне, которого я видел в бороне на пашне.
Я смутно думал так: да, вот как все обманчиво насвете, — я воображал, что стригун-то мой, а им распорядились, не спросясьменя, как своей собственностью… да, вот был тонконогий мышастый жеребенок,трепетный, пугливый, как все жеребята, но и радостный, доверчивый, с яснымичерносливными глазами, привязанный только к матери, всегда со сдержаннымудовольствием и лаской ржавшей при виде его, во всем же прочем бесконечновольный, беззаботный… этого жеребенка мне в один счастливый день подарили,навсегда отдали в мое полное распоряжение, и я радовался на него некотороевремя, мечтал о нем, о нашем с ним будущем, о близости, которая не толькобудет, но уже образовалась между нами оттого что мне его подарили, а потом сталпонемногу забывать о нем — и мудрено ли, что и все забыли, что он мой? Я ведь вконце-концов совсем забыл о нем, — вот как забуду я, верно, и Баскакова, иОлю, и даже может быть отца, которого я сейчас так люблю, с которым такоесчастье ходить на охоту, да забуду и всю Каменку, где мне знаком и дорог каждыйуголок… И прошло два года, — точно их и не бывало никогда! — и где онтеперь, этот глупый и беспечный жеребенок? Есть трехлеток, стригун — и где егопрежняя воля, свобода? Вот он уже ходит в хомуте по пашне, таскает за собойборону… И разве не случилось и со мной того же, что с этим жеребенком?
На что мне были Амаликитяне? Я то и дело ужасался и дивился,но что ж я мог? Облако из-за берез блистало, белело, все меняя свои очертанья…Могло ли оно не меняться? Светлый лес струился, трепетал, с дремотным лепетом ишорохом убегал куда-то… Куда, зачем? И можно ли было остановить его? И язакрывал глаза и смутно чувствовал: все сон, непонятный сон! И город, которыйгде-то там, за далекими полями, и в котором мне быть не миновать, и мое будущеев нем, и мое прошлое в Каменке, и этот светлый предосенний день, ужесклоняющийся к вечеру, и я сам, мои мысли, мечты, чувства — все сон! Грустныйли, тяжелый ли? Нет, все таки счастливый, легкий… И, как бы подтверждая это, замной вдруг тяжко бухнул и по всему лесу, гремящим кольцом охватывая его,раскатился выстрел, вслед за которым послышался особенно яростный взвизг иквохт, видимо, огромной стаей взлетевших дроздов и бешено-радостный лайДжальмы: стрелял проснувшийся отец. И, сразу забыв все свои думы, я со всех ногкинулся к нему — подбирать убитых, окровавленных и еще теплых, сладко пахнущихдичью и порохом дроздов.