Жизнь Арсеньева - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем умерла Надя — месяца через два после моей болезни,после Святок. Святки эти прошли весело. Отец пил, и каждый день, с утра довечера шло у нас разливанное море, дом был полон гостей… Мать была счастлива:высшей ее радостью всегда было то время, когда вся наша семья была в сборе,когда приезжал на каникулы брат Георгий, а он на Святки приехал. Как вдруг,среди всего этого веселого безобразия, захворала Надя, перед тем особенно бойкотопавшая по всему дому крепкими ножками и всех восхищавшая своими синимиглазками, криками и смехом. Праздник кончился, гости схлынули, брат уехал, аона все лежала в забытьи, горела, и в детской было все то же: завешенные окна,полумрак, свет лампадки… За что, именно ее, радость всего дома, избрал Бог?Весь дом был угнетен, подавлен, и все-таки никто не чаял, что этот гнет таквнезапно разрешится в некий поздний вечер криком няньки, вдруг распахнувшейдверь в столовую с дикой вестью, что Надя кончается. Да, это потрясающее слово— «кончается» — раздалось для меня впервые поздним зимним вечером, в глушитемных снежных полей, в одинокой усадьбе! А ночью, когда улеглось сумасшедшеесмятенье, на время охватившее после того весь дом, я видел: в зале на столе, влампадном могильном свете, лежала недвижная нарядная кукла с ничего невыражающим бескровным личиком и неплотно закрытыми черными ресницами… Более волшебнойночи не было во всей моей жизни.
А весной умерла бабушка. Стояли чудесные майские дни, матьсидела возле раскрытого окна, в черном платье, худая, бледная. Вдруг из-заамбаров выскочил какой-то незнакомый мужик, верховой, и что-то ей веселокрикнул. Мать широко раскрыла глаза и с легким и как будто тоже радостнымвосклицаньем ударила по подоконнику ладонью… Жизнь усадьбы опять была внезапнои резко нарушена. Опять всюду поднялась какая-то особая суматоха, — увы,уже знакомая мне, — работники кинулись запрягать лошадей, мать и отец —одеваться… Нас, детей, они, слава Богу, с собой не взяли…
Смерть Нади, первая, которую я видел воочию, надолго лишиламеня чувства жизни, — жизни, которую я только что узнал. Я вдруг понял,что и я смертей, что и со мной каждую минуту может случиться то дикое, ужасное,что случилось с Надей, и что вообще все земное, все живое, вещественное,телесное, непременно подлежит гибели, тленью, той лиловой черноте, которойпокрылись губки Нади к выносу ее из дома. И моя устрашенная и как будто чем-тоглубоко опозоренная, оскорбленная душа устремилась за помощью, за спасеньем кБогу. Вскоре все мои помыслы и чувства перешли в одно — в тайную мольбу к Нему,в непрестанную безмолвную просьбу пощадить меня, указать путь из той смертнойсени, которая простерлась надо мной во всем мире. Мать страстно молилась день иночь. Нянька указывала мне то же убежище: — Поусердней надо Богу молиться,деточка. Как же святые-то, угодники-то молились, постились, мучили себя! О Наденькегрех плакать, за нее радоваться надо, — говорила она, плача: — она теперьв раю, с ангелами…
И вот я вступил еще в один новый для меня и дивный мир: сталжадно, без конца читать копеечные жития святых и мучеников, которые сталпривозить мне из города сапожник Павел из Выселок, часто ездивший в город затоваром для своего ремесла. В избушке Павла всегда пахло не только кожей икислым клеем, но и сыростью, плесенью. Так навеки и соединился у меня запахплесени с теми тоненькими, крупным шрифтом напечатанными книжечками, что ячитал и перечитывал когда-то с таким болезненным восторгом. Этот запах сталдаже навсегда дорогим мне, живо напоминающим ту странную зиму: моиполубезумные, восторженно-горькие мечты о мучениях первых христиан, оботроковицах, растерзанных дикими зверями на каких то ристалищах, о царскихдочерях, чистых и прекрасных, как Божьи лилии, обезглавленных от рукисобственных лютых родителей, о горючей пустыне Иорданской, где, прикрывая своюнаготу лишь собственными власами, отросшими до земли, обитала, замаливала свойблуд в миру, Мария Египетская, о киевских пещерах, где почиют сонмыстрастотерпцев, заживо погребавших себя для слез и непрестанных молитвенныхтрудов в подземном мраке, полном по ночам всяких ужасов, искушений инадругательств от дьявола… Я жил только внутренним созерцаньем этих картин иобразов, отрешился от жизни дома, замкнулся в своем сказочно-святом мире,упиваясь своими скорбными радостями, жаждой страданий, самоизнурения,самоистязания. Я пламенно надеялся быть некогда сопричисленным к лику мученикови выстаивал целые часы на коленях, тайком заходя в пустые комнаты, связывалсебе из веревочных обрывков нечто вроде власяницы, пил только воду, ел толькочерный хлеб…
И длилось это всю зиму. А к весне стало понемногу отходить —как-то само собой. Пошли солнечные дни, стало пригревать двойные стекла, покоторым поползли ожившие мухи, — трудно было не развлекаться ими среди«земных метаний» и коленопреклонений, уже не дававших прежних, полных иискренних молитвенных восторгов! Настал апрель, и в один особенно солнечныйдень стали вынимать, с треском выдирать сверкающие на солнце зимние рамы,наполняя весь дом оживленьем, беспорядком, всюду соря сухой замазкой и паклей,а затем распахнули летние стекла на волю, на свободу, навстречу новой, молодойжизни, и в комнатах запахло свежим и нежным полевым воздухом, землей, ее мягкойсыростью, послышался важный и томный крик уже давно прилетевших грачей… Сталипо вечерам причудливо громоздиться на алом, тихо и долго гаснущем западе синиевесенние тучи, стали заводить свои дремотные, мечтательные и успокоительныетрели лягушки на пруду в поле, в медленно густеющей весенней темноте, обещающейночью благодатный, теплый дождь… И опять, опять ласково и настойчиво потянуламеня в свои материнские объятия вечно обманывающая нас земля…
В августе того года я уже носил синий картузик с серебрянымзначком на околыше. Просто Алеши не стало, — теперь был Арсеньев Алексей,ученик первого класса такой-то мужской гимназии.
К лету от телесных и душевных болезней, пережитых мнойзимою, как будто не осталось и следа. Я был спокоен, весел — вполне подстатьвеселой, сухой погоде, которая держалась в том году все лето, и тому легкомунастроенью, которое царило во всем нашем доме. Надя уже превратилась — даже дляматери и няньки — только в прекрасное воспоминанье, в представленье омладенчески-ангельском образе, который пребывает и радуется где-то там, ввечной небесной обители; мать и нянька еще тосковали, часто говорили о ней, ноуже как-то по иному, чем прежде, — иногда даже с улыбками, — они,случалось, и плакали, но опять таки не прежними слезами. Что до бабушки, то онапросто забылась; даже более: ее смерть была одной из причин легкого настроеньянашего дома: во-первых, Батурине принадлежало теперь нам, что очень поправлялонаши дела, а, во-вторых, осенью предстояло наше переселенье туда, котороевтайне тоже всех радовало, как всегда радует человека перемена обстановки,связанная с надеждой на что-то хорошее или, может быть, просто сбессознательными воспоминаньями давнего былого, кочевых времен.
По рассказам матери, я живо нарисовал себе картину того, чтобыло в Батурине, когда мать с отцом так поспешно прискакали туда: майский день,уютный двор, окруженный старинными службами, старинный дом с деревянными колоннамина двух крыльцах, темно синие и багряные верхние стекла в окнах зала — и подними, на двух сдвинутых столах, устланных под простыней сеном и косякомупирающихся в главный угол, лежит бледная старушка в белом чепце с зубчиками,со сложенными на груди прозрачными ручками, у изголовья которой стоит«черничка», опрятная пожилая отроковица и, не поднимая длинных ресниц,однообразно читает наставительным, высоким и странным голосом, который отец снеприязненной усмешкой назвал серафическим… Это слово часто вспоминалось мне, ия смутно чувствовал то жуткое, чарующее и вместе с тем что-то неприятное, чтозаключалось в нем. Неприятна была и вся картина, рисовавшаяся мне. Но ужетолько неприятна — не более. И эта неприятность с излишком возмещалась приятной,хотя и греховной, то и дело приходившей в голову мыслью, что теперь прекраснаябабушкина усадьба стала наша, что это туда приеду я в первый раз наканикулы, — уже, Бог даст, второклассником, и отец выберет из бывшихбабушкиных лошадей и подарит мне верховую кобылку, которая так полюбит меня,что будет прибегать ко мне куда угодно, только я свистну ей.