Москва - Испания - Колыма. Из жизни радиста и зэка - Лев Хургес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На другой день все это повторилось, с той лишь разницей, что мои товарищи примерно в полдень отправились на прогулку, а я остался сидеть на койке один, в нашей душной запаренной камере. Да и прогулка-то была не ахти какое удовольствие: дворик 8x8 метров, со всех сторон огорожен пятиметровым деревянным сплошным забором. Посредине дворика надзиратель. Ходить против часовой стрелки по периметру, гуськом, руки назад, голову опустить. Останавливаться, а тем более разговаривать друг с другом запрещается. На заборе, около входа, песочные часы. Гулять до двух пересыпаний песка в часах. Песок второй раз высыпался, и звучит команда: «Прогулка окончена». Дверь в заборе открывается, и все, марш в камеру. Но и это блаженство: ведь солнышко, сравнительно свежий (видно, дворик недавно построили, еще сильно пахнет краской и асфальтом) воздух, конечно, не идущий ни в какое сравнение с атмосферой в камере.
Поскольку в камере делать было абсолютно нечего, то естественно, что первые дни пребывания в ней прошли в более обстоятельном знакомстве ее обитателей друг с другом.
Койка № 1 – Шалва Багиевич Цитлидзе. Грузин, старый коммунист. По специальности – инженер-строитель. До ареста работал начальником строительства стекольного завода в Кутаиси. Жена его тоже член партии. Хотя она с ним и не развелась, что вынуждены были делать почти все жены арестованных в 1937 году более-менее крупных коммунистов для того, чтобы власти оставили в покое хотя бы их с детьми, но после ареста она ему не писала. Тем не менее письма из дома и даже денежные переводы Шалва получал регулярно. Писали ему и переводили деньги сын Леван, названный так в честь Льва Троцкого, и дочь Тамара, оба ученики старших классов средней школы.
Цитлидзе участвовал еще в боях с грузинскими меньшевиками за установление советской власти в Грузии. После изгнания меньшевиков Шалва был одно время заместителем председателя Тифлисского ревкома. Впоследствии он попал в троцкистскую оппозицию и даже несколько раз подписывал какие-то «платформы», но к концу 20-х годов от активной политической работы отошел, поступил учиться, окончил строительный институт, женился, работал на среднеруководящих работах и жил как обычный партийный чиновник, полностью поддерживающий генеральную линию. Но подписанных им «платформ» не забыли, и в 1937 году, после февральско-мартовского пленума ЦК, Цитлидзе из кресла начальника строительства Кутаисского стекольного завода перебрался на табурет следственной камеры, где после непродолжительного следствия (дело-то кристально ясное – «платформы» подписаны, подпись не оспаривается) получил свои восемь лет тюремного заключения по особому совещанию НКВД за «контрреволюционную троцкистскую деятельность», т. е. оказался он моим «полным коллегой».
Койка № 3 – Дмитрий Петрович Вознесенский. Обаятельнейший человек. Пожалуй, что главным несчастьем в его жизни было то, что он опоздал родиться на свет лет на пятьдесят-семьдесят. Это был типичный русский интеллигент конца XIX – начала XX веков. Человек редкой порядочности и высочайшей культурности. По происхождению – из разорившихся мелкопоместных дворян.
С Дмитрием Петровичем мы были неразлучны с августа 1937 по октябрь 1939 года, когда он умер от истощения и дизентерии. Умер он буквально у меня на руках в РУРе (штрафная рота усиленного режима) лагеря прииска Скрытый на Колыме. Перед смертью он очень просил меня, если я переживу эти кошмары и окажусь на воле, обязательно увидеться с его женой Елизаветой Петровной и дочерьми и передать им, что до конца своих дней он любил их и величайшим счастьем своей жизни считал то, что когда-то мог быть им нужным и полезным.
Мне удалось исполнить его просьбу через десять лет после освобождения. В 1956 году я был реабилитирован и приехал в Москву на длительный срок устраивать свои дела с институтом, который я в 1936 году так и не успел закончить из-за отправки в Испанию. Я узнал номер телефона старшей приемной дочери Дмитрия Петровича – артистки Малого театра Натальи Сергеевны Карпович-Мастеровой – и позвонил ей на квартиру. Когда она подошла к телефону, я первым делом осведомился, жива ли Елизавета Петровна, ее мать. Узнав, что она уже давно умерла, я спросил, не интересует ли Наталью Сергеевну судьба Дмитрия Петровича Вознесенского? Она резко ответила: «Нет» и повесила трубку. После этого я больше никогда не предпринимал никаких попыток с ней связаться, исключив ее из числа людей, достойных уважения.
Самого Дмитрия Петровича я могу назвать своим духовным отцом, он оказал на формирование моего мировоззрения очень большое влияние. Самое главное, что он внушил мне: нельзя делить людей на друзей и врагов, которых, если они не сдаются, надо уничтожать. С его помощью я понял, что хороших людей всегда гораздо больше, нежели плохих. И чем больше я живу на свете, тем больше в этом убеждаюсь, и одной из самых больших удач своей жизни считаю встречу с Дмитрием Петровичем.
Койка № 4 – Сергей Леонидович Смирнов. На четвертой койке нашей камеры поместили бывшего парторга литейного цеха серого чугуна завода им. Сталина, ныне им. Лихачева, в Москве – Сергея Леонидовича Смирнова. Высокого роста, очень худой и изможденный, Смирнов считал причиной своего ареста выступление на одном из партсобраний в начале 1930-х годов. Будучи связан с деревней, где у него было много родни, Сергей воочию видел и сильно переживал все беды, внезапно обрушившиеся на русское крестьянство. Он считал преждевременной столь жесткую сплошную коллективизацию сельского хозяйства, о чем и сказал в довольно мягких выражениях на одном из партсобраний в цеху. Его тогда резко одернули за оппортунизм, но потом, после его чистосердечного раскаяния, вновь стали оказывать полное доверие: послали на целый год в США, в Детройт, на заводы Форда на практику, а по возвращении даже избрали секретарем цеховой парторганизации. Казалось бы, все шло хорошо, но наступил 1937 год, и кто-то из тех, «кому полагается», нашел на Смирнова «досье». И из кабинета секретаря парторганизации он попал в камеру Бутырской тюрьмы.
На допросах с ним обращались либерально, от факта своего контрреволюционного выступления на собрании он и не пытался отказываться, хотя и сильно сожалел о глупых словах. Свои восемь лет тюремного заключения он, как и мы, все же получил.
Все мы, находящиеся в камере, в глубине души считали наше здесь нахождение временным и полагали, что этот кошмар как внезапно наступил, так внезапно и окончится. Лишь Смирнов не питал никаких иллюзий. С мрачным видом он всегда повторял, что все свои сроки мы отбудем полностью и что, если еще не добавят, то после отбытия мы станем не второстепенными, а более чем третьестепенными гражданами, то есть получим ограничения как в проживании, так и в работе. Что, между прочим, и сбылось.
Акклиматизировавшись в нашем коллективе и поверив, что среди нас нет провокаторов, Сергей стал разговорчивее. Вначале он просто сидел на койке, погруженный в свои невеселые думы, и часто подолгу рассказывал нам об американской жизни и о заводах Форда в Детройте, где он пробыл около года.
Койка № 5 – Акопа Александрович Рустамян. Последним в нашу камеру, на койку № 5, у самого окна, поместили армянского колхозника Акопу Рустамяна. Низенького роста, очень щуплого телосложения, с почти седыми волосами, Акопа был совершенно безграмотен. По-русски он научился разговаривать, только попав в первый раз в тюрьму. Он уже сидел вторично, но более-менее свободно читал и писал только по-армянски. Во время революции 1917 года он был мобилизован в ополчение армянских националистов-дашнаков. Он и понятия не имел об их программе, но под угрозой расстрела на него надели шинель и фуражку с какой-то кокардой, дали винтовку и велели в кого-то стрелять. Он и стрелял, но так боялся своей винтовки, что когда нажимал на спуск, закрывал глаза. После разгрома дашнаков Акопа вернулся в свою деревню. Местные власти, конечно, хорошо знали, что это за политический деятель, и не трогали его. Акопа женился на бедной армяночке и от зари до зари мирно занимался тяжелым крестьянским трудом. Родилось у них двое детей: сын Цалак и дочь Мушаник (по-русски – Роза), и так он мирно жил. По первому призыву вступил в колхоз, благо имущества у него было столько, что обобществлять не жалко. Работал Акопа в колхозе так же добросовестно, как на своем поле. Это был настоящий крестьянин-труженик, который ни о чем не думал, кроме своего труда и своей семьи. Лет двадцати пяти он с грехом пополам научился читать и писать по-армянски, но в своей жизни не прочел до конца ни одной книги.