Москва - Испания - Колыма. Из жизни радиста и зэка - Лев Хургес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часа через два после завтрака вдруг открылась дверь, в камеру вошел надзиратель и скомандовал: «Встать». Вошел молодой, лет 30–35, военный в тюремной форме ГУГБ, с одной «шпалой» в петлицах (примерно соответствует армейскому капитану) и отрекомендовался начальником тюрьмы. Когда на вопрос, знаем ли мы, где находимся, он получил отрицательный ответ, он сказал, что мы находимся в городе Полтаве, в «срочной» тюрьме ГУГБ НКВД. После этого капитан разрешил задавать вопросы.
На вопрос, когда нам будут разрешены прогулки, ларек, библиотека и переписка, он ответил, что прогулки нам разрешены с завтрашнего дня, а что касается всего остального, то мы здесь в течение месяца будем находиться на карантине, после окончания которого все, кто за это время не будут нарушать тюремный режим, смогут получать все полагающееся по правилам. На вопрос, можно ли написать заявление по существу своего дела, он ответил, что да, по окончании карантина.
Я рассказал об изъятых у меня вещах и упомянул, что за время карантина может истечь срок их хранения. Он, видимо, об этом знал, так как квитанцию на вещи у меня при обыске здесь отобрали, и он ее наверно видел. Немного подумав, капитан сказал, что в виде исключения он мне разрешит написать по этому поводу заявление немедленно. И действительно, почти сразу же после его ухода из камеры, надзиратель вызвал меня в коридор, где я написал заявление и отдал его дежурному.
Узнав номер моей койки, капитан объяснил мне, что я наказан лишением прогулки не столько за стук ботинками по полу, это мне по первому разу могли бы и простить, но главным образом за пререкания с тюремной администрацией, что категорически запрещено. Делать замечания имеет право только тюремная администрация, заключенные же обязаны их беспрекословно выполнять, не задавая никаких вопросов и «не делая никаких разговоров» (так он и выразился: «не делая никаких разговоров»), потому что это будет только усугублять их вину, и администрация вынуждена будет ужесточить наказания. С этими словами начальник удалился, и мы смогли снова сесть на свои койки. Начались длинные, тягучие дни карантина.
Надо сказать, что питание в условиях сидения в теплой камере и ничегонеделания было сносное: на обед – довольно вкусный жирный суп. В первом, как правило, плавали либо кусочки колбасы, либо рыба треска. Первое мы все съедали до конца, чего нельзя сказать о втором: почти всегда была каша из ячневой сечки, очень редко давали пшенку или овсянку, а еще реже – гречку, причем оставлять в миске ничего не разрешали, выкидывать в парашу тоже, хоть давись, но съедай все. Через неделю эта сечка так приелась, что и глядеть на нее мы уже не могли. Глупые, мы не знали, как в лагере после 12—14-часового рабочего дня и пребывания на лютом, колымском морозе, еще будем вылизывать каждую крошку такой каши с наших мисок. На ужин опять была такая же каша с кружкой чая. Но ничего не поделаешь, первые дни мы эту кашу volens-nolens[179], но ели.
Следует сказать несколько слов и об оправке: на нее нас выводили два раза в день, после подъема и после ужина. При открытии двери и команде надзирателя: «На оправку», дежурный по камере должен взять парашу и идти в туалет, а остальные – следовать за дежурным, не стуча «котами» по полу коридора. При входе в туалет каждому выдавалось по кусочку примерно восемь на восемь сантиметров чистой, но довольно жесткой бумаги. Первым делом выливалась и ополаскивалась под краном параша, а затем уж можно было и садиться. Использованную и неиспользованную бумагу полагалось бросать не в «очко», а в специальную урну, стоявшую у входа. После окончания оправки надзиратель пересчитывал бумажки в урне, и если хоть одной не хватит, то тогда целое ЧП и скандал! Ведь посредством этой бумажки, в принципе, можно передать сообщение в другую камеру, которая будет оправляться после нас!
Но самое главное издевательство заключалось в умывании. В небольшой, непроветриваемой камере нас было пять человек. Окно и форточка все время закрыты наглухо, август в Полтаве был всегда очень жарким, снимать днем гимнастерки воспрещалось, и несмотря на то что мы все время обтирались и обмахивались полотенцами, пот покрывал все тело, и хоть чуть-чуть смыть его с лица и шеи можно было только на оправке. Но не тут-то было: хотя из крана в углу туалета непрерывно текла вода, которой мы ополаскивали парашу, умываться самим под этим краном запрещалось. Когда мы входили в туалет, дежурный из другого крана наполнял небольшого размера, литра три-четыре, рукомойник. Только этой водой мы, все 5 человек, и имели право умываться. Так как носик рукомойника довольно сильно протекал, а добавлять воду в рукомойник надзиратель, наверно, не имел права, то все умывание заключалось в возможности плеснуть себе на лицо две-три пригоршни воды, с расчетом, чтобы рукомойника с текущим носиком хватило на всех пятерых человек, а если кто задержался на оправке (а обычно это был самый пожилой из нас – Вознесенский, кроме всего прочего еще страдавший желудком), то оставленная для него вода вообще вся вытекала и даже ополоснуться ему не удавалось.
В общем надо сказать, что основа режима Полтавской тюрьмы заключалась в прямом и утонченном издевательстве над личностью зэка. Формально все правила выполнялись, но кормили так, чтобы пища тебе как можно скорее опротивела; ведь надо же возить в Полтаву из Архангельска треску, еще откуда-то – ячневую сечку. Куда дешевле бы кормить местными продуктами, но нет, больно жирно будет для зэков: пусть жрут протухшую треску и, как мы ее называли, резиновую кашу. Вода в туалете полной струей зря льется из крана, но на всех пятерых для умывания предоставляется только небольшой рукомойник с водой, и больше ни-ни. Окно в камере забрано решеткой, снаружи еще козырек, закрытый сверху сеткой, на улице жара градусов тридцать, в камере испарения от пяти сидящих в ней людей, как в парной бане: а не то что окно, даже форточку открыть нельзя! А вдруг зэки в камере этажом выше попытаются установить с нами связь через прибитый к стене козырек и плотную металлическую сетку. Каким образом – неизвестно, ведь бумаги, карандаша или бечевки, на которой можно было бы опустить сверху записку, ни у кого быть не может, шмон здесь еще более основательный, чем в Бутырках. И вот задыхаемся мы в этой парилке, а тут еще меня наказали лишением прогулки, а это значит: раз в камере во время прогулки остается зэк, то открывать даже форточку и то нельзя, а вдруг он попытается через нее установить связь с другими камерами?
Это, конечно, далеко не полный перечень всех идиотских издевательств, которым мы подвергались в Полтаве, в тюрьме ГУГБ. Единственный из нас, кто считал, что ему повезло – это лежавший на пятой койке, около окна, прибывший несколько раньше нас троих бывший старый лагерник – Акопа Рустамян, о нем я позже расскажу подробно. «Это еще все очень хорошо, кормят достаточно, сидим в тепле, на работу не гонят, не то, что в лагере, повезло нам непрестанно», – повторял он в ответ на наши сетования о строгом тюремном режиме. Как впоследствии оказалось, был он более чем прав.
Но вот, наконец, и вечерняя поверка: вошел в камеру корпусной, мы все встали, и он нас пересчитал. «Раз, два, три, четыре, пять» – говорил ему дежурный надзиратель, показывая на каждого из нас, между прочим, они вполне могли бы, не заходя в камеру, пересчитать всех нас через глазок. Через некоторое время лампочка под потолком мигнула три раза – отбой. Слава богу, можно снять насквозь пропотевшую «шкуру»-гимнастерку, брюки с портянками и «котами» и ложиться на койку. Так за день сиденья заныла спина, что еле-еле дождались мы этого момента. Верхнюю одежду – на спинку койки, в ногах, ложиться на правый бок, лицом к двери, руки поверх одеяла. К ночному свету привыкли еще в Бутырках. Так и уснули, впервые за долгое время на мягкой постели и чистом белье. Вот так и кончился первый день в Полтавской тюрьме.