Неизвестный В.Я. Пропп. Древо жизни. Дневник старости - Владимир Яковлевич Пропп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
25. IV.70.
Один день моей жизни.
Позавчера я отнес рукопись «Георгия в фольклоре»[325] в Институт этнографии для напечатания.
Эта работа заполняла мои дни и мои мысли. И теперь образовался vacuum.
Сегодня мы встали рано. Я собрался в Эрмитаж, чтобы посмотреть там икону Георгия, которая, помнится, там есть.
Рукопись сдана, сдан краткий вариант работы, но я буду продолжать. Особенно тщательно, с бензином, чищу костюм, т. к. он уже заношен. Выхожу из дома.
Вчера была слякоть со снегом, сегодня солнце и чистое небо.
Метро у самого дома. Доезжаю до Невского.
Троллейбус. Доезжаю до Зимнего Дворца и Штаба.
Весь город украшен флагами, штаб – нет.
Я смотрю на это здание и испытываю острое счастье. Сколько десятилетий прохожу мимо него, и всегда в душе шевелится острая радость.
Потом смотрю на Зимний.
Он просвечивает сквозь деревья, еще не одетые листьями.
И опять острая радость.
Растрелли подчинился русскому гению. Это русская постройка.
А потом Нева.
Господи, как хорошо.
У Эрмитажа сотни людей. Открывают в 11, а сейчас 10. Какая глупость администрации (современной). Люди покорно и терпеливо ждут, с фотоаппаратами. Тут и наши, и кавказцы, и азиаты.
Я иду обратно. Ждать сперва на улице, потом в гардеробе – нет.
Иду медленно, наслаждаюсь всем, что вижу.
Встречаю Ямпольского[326] у канцелярского магазина – угол Невского и Фонтанки.
Он стоит в очереди за пишущей машинкой.
Я жалуюсь, что приходится пойти на свой юбилей и выслушивать речи.
Он: «А зачем Вам идти? Позвоните, что Вы больны, обойдутся без Вас. Когда мне было 60, я от юбилея уехал на Кавказ».
Но я не могу так.
Иду обратно в «Международную книгу». Там случайный подбор книг по искусству. Они во множестве издаются в славянских странах, кроме России. Русских нет ни одной, кроме плохонького альбома по Новгороду.
Я медленно, медленно изучаю все полки, для себя ничего не нахожу.
Покупать книги по искусству просто так – чистейший снобизм.
Дома почта. Пуцко[327] прислал оттиск, я помню его умным и знающим студентом. Он специализируется на иконописи. Кончал одновременно университет и Академию художеств. В Академии изучал древнерусскую живопись, в Университете – древнерусский язык и л[итерату]ру и фольклор. Я любил с ним беседовать. И теперь он выпустил статью «Памятник средневековой сербской живописи в Троице-Сергиевом монастыре». Здесь с необыкновенным чувством и знанием описана и определена уникальная сербская икона. Богатейший и поучительный аппарат. Я кое-что беру себе на замечание. Мое ощущение: славянские иконы объемны, русские плоскостные. Но это между прочим. Опять радость.
Я обедаю на кухне дома, один. Обед: кусочек холодной вареной трески, творожок с изюмом, чай, хлеб. Мне больше не надо. После этого одолевает усталость.
Я стар.
Ложусь на кровать, дремлю.
Потом беру письма Чехова.
Последний том. Я угадываю глубочайшую душевную драму его последних лет.
Книппер-Чехова была злым гением его последних лет и ускорила его кончину.
Есть две женщины, которых я ненавижу острой, звериной ненавистью.
Одна – Наталья Николаевна Гончарова. Другая – Ольга Леонардовна Книппер.
Книппер могла бы стать добрым гением Чехова, если бы осталась жить при нем, заботилась о нем и оберегала его и его гений и его труд.
Чехов любил глубоко, сильно и целомудренно, поздняя любовь сложившегося мужчины. А та предпочла славу актрисы.
Выписываю из его писем:
«Да, актриса, вам всем, художественным актерам, уже мало обыкновенного, среднего успеха. Вам подавай треск, пальбу, динамит. Вы вконец избалованы, оглушены постоянными разговорами об успехах, полных и неполных сборах, вы уже отравлены этим дурманом и через 2–3 года вы все уже никуда не будете годиться. Вот вам!» (30.Х.1899)[328].
«Успех очень избаловал Вас и Вы уже не терпите будней» (4.Х.99).
«У Вас кружится голова, Вы отравлены, Вы в чаду». «Вам теперь не до меня».
«Я вовсе не называл вас “змеенышем”, как Вы пишете. Вы змея, а не змееныш, громадная змея. Разве это не лестно» (3.IX.99).
И тут же страстные, но сдержанные признания глубоко и сильно любящего мужчины.
Берусь за ее воспоминания о покойном А[нтоне] Павловиче]. Половина их – не о Чехове, а о себе, ее биографии. И оправдывает себя: он ее уговаривал не уходить из театра. Еще бы! Он благороднейший из благородных, молча и глубоко страдает и тоскует. По письмам видно, как ялтинский сад и дом, с такой любовью созданный им, постепенно осточертевает ему. Она в Москве. А последние дни! О! О! О! Она даже о легкой одежде для него не подумала, и он мучается в жару в костюме, рассчитанном на русскую зиму. Она уехала куда-то завиваться или еще куда-то, а он тем временем доживал последние часы, умирал, а она ничего не видела.
И вспоминается Анна Григорьевна Достоевская, добрый гений ее больного и тяжелого мужа. И она себя обессмертила. Сколько она для него сделала! И что бы он был без нее! И даже Софья Андреевна Толстая, когда жила вся для него. Сколько раз она переписала «Войну и мир»!
Хватит.
Вечерами делать ничего уже не могу.
Читаю только письма Чехова с упоением.
А в 7 часов – теплая ванна. Я весь оживаю.
Ужин, заботливо устроенный женой: сыр, колбаса, пирожки, коврижки, сливки, желе, ливерный паштет.
Я стараюсь есть мало.
Сейчас 9.
Буду еще читать Чехова.
В 9.30 ложусь.
Перебирая в памяти день, вспоминаю каменную скамеечку перед Эрмитажем и спуск на Неву. Как художественно все