Город чудес - Роберт Джексон Беннетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Шанс все переделать. Шанс начать сначала, сотворить все ярким и свежим.
— Нет, — возражает Олвос. — Нет, этому не бывать. Ты не делаешь ничего нового, дитя мое.
Он опускает голову, чтобы посмотреть на нее.
— Что ты имеешь в виду?
— Я думаю, что это не первый раз, когда такое происходит, — говорит она. — Далеко не первый. Представь себе, дитя мое, — мир рождается, и в нем появляются смертные и Божества. Некоторые смертные оказываются близки к богам, другие — нет. Начинается завоевание, порабощение, пока все не переходит в великую войну, и кто-то находит способ убивать богов. Старые Божества свергнуты, их дети наследуют мир — и переписывают его. Они стирают реальность и переписывают ее, рождая новый мир, с новыми смертными, новыми богами, новыми истоками, новыми завоеваниями и новыми войнами. Старые обыкновения и старые боги забыты, как будто их никогда не было. Мир даже не помнит, что они вообще жили. И все начинается сначала.
Ноков на мгновение делается серьезным и молчаливым.
— Я тебе не верю.
Она пожимает плечами.
— Это то, во что я верю. Верь в то, что тебе нравится.
— Ты хочешь сказать, что… ты сама…
— Знаешь, что говорят про Олвос? — мягко спрашивает она. — Что она родилась, когда тьма мира сделалась слишком тяжелой, и оцарапала себя, и породила искру — этой искрой была Олвос. Она была в этом мире с самого его начала. — Она закрывает глаза. — Она, а также, возможно, ее братья и сестры. И когда смертные изменили то, во что верили, она прислушалась, переписала собственную реальность и обо всем забыла. — Она смотрит на Нокова. — Ты здесь, мой сын, чтобы сделать то, что я, по всей видимости, сама сделала давным-давно. Свергнуть родителя. Забрать у него силу и сотворить собственный мир. Ты и я, мы всего лишь отдельные воплощения этого долгого танца, дитя. Всегда существовали Божества. Всегда существовали смертные. Всегда существовали рабство, война и революция. На твоих руках кровь, как и на моих, — единственная разница в том, что ты это запомнишь.
Ноков бросается к ней сквозь пламя, огонь лижет его черную кожу.
— Я все сделаю по-другому!
— Сколько трагедий последовало за этими словами, — тихо говорит Олвос.
— Заткнись. Заткнись! Умолкни! Ты используешь меня, водишь за нос, в точности как она! Ты такая же, как она. Никакой разницы.
Олвос делает глубокий вдох и кладет свою трубку рядом на бревно.
— Возможно, ты прав, дорогой, — устало говорит она. — Но теперь тебе придется задать себе трудный вопрос.
Ноков тяжело дышит.
— И какой же? — спрашивает он.
Она улыбается ему, слезы текут по ее щекам.
— Облегчит ли это то, что ты собираешься сделать?
Ноков закрывает глаза, его лицо морщится. Он не хочет плакать теперь, во время своего величайшего триумфа.
Он в отчаянии кричит:
— Да!
И бросается на нее.
* * *
Когда он с нею покончил, когда она неподвижна и холодна и он затащил ее в первозданную ночь, он понимает, что, хоть она и выглядела маленькой женщиной у костра, на самом деле была куда мощнее, несравнимо сильнее, чем он себе представлял. Сильнее, чем он мог вообразить.
Она могла уничтожить его на месте. Она могла убить его в один миг. Но не сделала этого.
Он спрашивает себя почему. Он не знает ответа.
* * *
Заваривая четыре чайника для гостей, Ивонна Стройкова чувствует себя немного нелепо. Дело не в том, что она не привыкла готовить такое количество чая для компании. Просто она даже не думала, что ей придется развлекать кучу детей-полубогов и мертвую женщину — по крайней мере, не всех сразу.
Божественные дети сидят в ошеломленной и безнадежной тишине, особенно Мальвина. Последствия случившегося до них еще не дошли, понимает Ивонна. Она через это уже проходила после Мирградской битвы, когда люди сидели на улицах, словно безмозглые лунатики, и бормотали о какой-то ерунде. Она знает: если они доживут до завтрашнего дня, утро принесет бесчисленные ужасы, когда они попытаются начать нормальную жизнь на громоздящихся вокруг развалинах.
Но это завтра. А прямо сейчас, сегодня, есть, по крайней мере, чашка горячего чая.
Она ставит перед ними первый поднос и мягко говорит:
— Пейте. Вам не помешает что-нибудь теплое. Единственные, кто не раздавлен отчаянием, это Тати и Шара. И хотя Ивонне кажется, что право на бесчисленные вопросы есть у Тати, их задает Шара — спрашивает, как дочь перенесла путешествие, как она спит, нет ли у нее сыпи, порезов или синяков и так далее, и тому подобное. Тати отвечает тоном, который одновременно кажется скучающим и знакомым, и Стройкова приободряется, увидев, что мать и дочь немыслимым образом возобновили отношения без запинки.
Впрочем, кое-что изменилось: глаза Шары, которые поначалу казались такими усталыми, упиваются каждым движением ее дочери, каждым словом, каждым жестом, каждым звуком. Она как будто пытается все записать, все уловить и поместить под замок где-то в глубине души.
— Что теперь? — спрашивает один из божественных детей.
— В каком смысле — что теперь? — огрызается Мальвина.
— Что… нам теперь делать? — спрашивает другой мальчик. — Мы сбежим? Перегруппируемся?
— Перегруппируемся? — переспрашивает Мальвина с едким смешком. — Ну, допустим, мы так и поступим… так, давайте-ка посмотрим… Божественные духи выдувания стекла, часов, очагов, тетушек — старых дев, аханастанской весны и все прочие — что, по-вашему, мы сможем сделать?
Долгое молчание.
— Я не знаю, — говорит одна из девочек. — Хоть что-то.
— «Хоть чего-то», — ворчит Мальвина, — будет недостаточно.
Ивонна приносит третий поднос с чаем, когда Тати бросает взгляд на Мальвину и шепотом спрашивает Шару:
— Это… это моя сестра? Неужели?
Шара долго думает.
— Да, — говорит она наконец. — Это так.
— И она… она…
— Божественное дитя, — говорит Шара. — Да.
— И я… я…
Шара бросает на дочь ровный взгляд.
— Тоже.
Лицо Тати заливается краской.
— Я б-бо…
— Тебе повезло, Татьяна, — говорит Шара. — Главная разница между тобой и той девочкой в другом конце комнаты — большое горе.
— Это не ответ! — расстроенно восклицает Тати. — И ты это знаешь!
— В самом деле?
— Да! Ты… ты должна была мне рассказать, ты должна была помочь мне это понять… понять, кто я или кем стану!
— Ты так уверена, любовь моя, — говорит Шара, тихонько попивая чай, — что я этого не сделала?