Государи Московские: Младший сын. Великий стол - Дмитрий Михайлович Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К вечеру вовсе раскисло, и ночь не обещала мороза. Федор запряг в потемнях. Сосульки опадали с крыш. Сани на выезде проволочились уже по земле. «Добраться бы до Владимира!» – гадал Федор, с трудом подымаясь на гору. Застоявшаяся зима разом рушилась, и семьдесят верст до Владимира превратились в муку. Его уговаривали задержаться во Владимире, Клязьма уже вскрывалась, но Федора словно бес гнал.
– Эгей! Переславьской, пропадешь! – кричали с берега, когда он отчаянно перебирался через лед. Искупав лошадей и сани, Федор все же выбрался на ту сторону, и тотчас, с гулом, за его спиной тронулся лед. Через Судогду опять перебирался по ледяным заторам. Подрагивало и трещало, сердитая вода шла верхом. Разноголосо звенели ручьи, снег оседал на глазах. В промокшей сряде, на измочаленных, взъерошенных конях, в очередную чуть не утонув, Федор упрямо пробирался все дальше. Дышать не надышаться! Ведь он молодой, ведь он все может, ведь жизнь еще впереди! Остервенело кричали галки, в небе тянулись птичьи стада. Волк, тоже поджарый, вышел и, поводя боками, уставился на шального ездока. Федор и ему улыбнулся: ишь, горюн, зиму пережил, теперь оклемаешься!
Он таки добрался до села. Засиверило, и чуток скрепило пути. Федор последним пробился в село, уж и не ждали. В ночь рухнул лед, и село оказалось на острове.
Потоки воды подмывали изгороди и стога сена. Федор трясся под шубами, прогреваясь, парился в бане, отходил. Отходили и кони после тяжкого пути. А кругом звенело и пело, птичий грай и гомон стоял над деревней, ручьи лопались с треском, выбрасывая на огороды ледяные вороха. Шла весна.
Никогда бы не подумал Федор, что, сидя на кормлении, ему придется работать руками больше, чем дома. Началось с починки вдовьих хоромин, которую Федор, затеяв, упрямо решил довести до конца. Чтобы перед самым севом сдвинуть мужиков с места, ему самому пришлось взяться за топор и работать, не щадя сил, от темна до темна. Дело шло. Подрубили три клети, сложили начерно избу, поправили тем же часом боярский великий двор. Тут Федор не выкладывался уже; распоряжался сам волостель и староста, а мужики вышли дружно. Хоть, конечно, ежели каждого спросить, кому – вдовам или отсутствующему боярину – нужнее помочь, не задумываясь сказал бы: вдовам, и все-таки на боярскую работу вышли все. Опять оказывалось, что Грикша прав. Решали не нужда, не богатство даже, а власть, сила. Боярин воротится, станет на крыльцо, вызовет волостеля и будет править суд, казнить и миловать, и забудут мужики, что где-то есть еще великий князь Дмитрий и прочие власти.
По тому, как чинили хоромы, он думал было, что и на пашню боярскую, что должны были подымать «взгоном», пойдут так же дружно. Не тут-то было! Федор понял позднее, что хлеб этот, что пойдет Окинфу и князю Дмитрию, их не интересовал, не нужен он был и волостелю. Того даже и похвалят, что не порадел наезжим кормленикам. Лишь крайним напряжением сил (тут помогло и то, что Федор починял усадьбы вдовам, да к тому же и сам пахал, и опять от темна до темна) удалось поднять и засеять господскую пашню без больших огрехов. Чтоб не пришлось самому и косить, Федор, по совету старосты, роздал боярские покосы исполу: ставишь два стога – один бери себе.
Федор узнал, что очищенные им о Рождестве волостелевы хлева снова наполнились, и, проследив, обнаружил, что скот отдавали волостелю сами мужики, причем кто победнее – в первую очередь. Так что княжеские дани и кормы, круто взысканные Федором с волостеля, потихоньку оказались переложены на плечи беднейших крестьян. Выходило то же, как ежели бы он брал сразу крестьянское. Однако отношение к Федору не изменилось. Верно, что было тут две правды: одна – правда по совести, а другая – не спорить с тою властью, что будет тут и потом. Один так и сказал ему:
– Ты побыл – и нет тебя, а мне с им всюю жисть жить!
И Федор отступился, пригрозив, однако, волостелю, что покос и жнитво на его совести.
Феня приехала с попутными. Издали не узнал; замотанная в какой-то долгий балахон, не то попону, она сидела на телеге со свертком в руках.
– Женка твоя! – прокричали из-за плетня. Бегом, бросив недолатанную сбрую, Федор выскочил встречь. Любопытные бабы уже вылазили из-за огорож. Скорее проводить до дому! Феня замучилась, пересмягла в дорогах, да еще дите! Пропотела насквозь, и уж такая невидная, такая мухортая показалась… Однако после бани, сытного обеда (Федору уступили отдельную клеть, но трапезовал он, по холостому положению, до сих пор у хозяев), переоболокшись в чистое, Феня стала приходить в себя. Гуси, о которых когда-то в шутку толковали мужики, теперь неожиданно оказались при деле. Гуси ходили через дорогу к речке, важно, друг за другом, доднесь не тревожимые Федором. А тут и на столе оказался гусь. Это была первая Фенина стряпня, а он уж не стал спрашивать откуда. Мелкие подношения, что Федор до сих пор отвергал, теперь пошли в ход. Они стали лучше есть. Феня бегала и не ленилась, как порою дома, собирала сама яйца, мед, молоко. «Где и научилась?» – дивился Федор, вваливаясь вечером и обнаруживая на столе новые благостыни.
Подошли Петровки, а с ними и петровский корм, что полагался Федору по закону. Он собирал строго по пошлине и видел, что через Феню ему добавляют лишку, но молчал. В конце концов, не давали бы, и Феня не брала. Не обеднеют! («С того все и начинается!» – сердито прервал он себя.)
Впрочем, староста его успокоил:
– Ты, Федор, тем не журись. Иной бы на твоем месте тут с зубов кожу драл, не свои дак! Мы-то очень понимаем, а кормить тебя нам не в труд. Да иной бы и спервоначалу всю семью навез, а ты один вон! Кормить-то одного али десять ртов, тоже разница! Так что и женку не унимай, она во своем праве. Ежель и на тот год тебя оставят, хлеб да соль!
После разговора совесть у Федора более или менее успокоилась, хоть он и поварчивал порою. Феня,