Николай Гумилев - Юрий Зобнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ужасное открытие! Если в предшествующей части оно лишь было понято, то затем, в тоске «богооставленности», герой осознает всю глубину происшедшей с ним трагедии. Им был совершен страшный грех, который в силу железного закона божественного правосудия должен быть наказан. Речь уже не идет о блаженстве на земле — герой охотно расстался бы с ним. Речь идет о свершающейся духовной смерти, не позволяющей воссоединиться со Христом в вечной жизни. Предпоследняя часть поэмы представляет собой покаянную молитву, тем более горячую и сокрушенную, что герой не находит возможности оправдания для себя и уповает только на милость Господа:
Вот как ставится проблема самим Гумилевым — в отличие от его современных почитателей, готовых признать за ним «кристальную чистоту» души только лишь потому, что он, вслед за старшими символистами не занимался открытым прославлением Люцифера!
Нет, конечно, сатанистом он не был никогда, — не об этом речь. Он, конечно, не лукавит, прямо признаваясь, что ни закоренелым грешником, ни тем более «святотатцем и вором» он не был также. Более того — вера в Бога никогда не была утрачена им. Однако все это нисколько не успокаивает его — напротив, он «знает» (опять это железное гумилевское — «я знаю»!), что душа его погублена, что его ожидает самая страшная расплата. Какой же страшный грех он совершил?
Гумилев отвечает: был молод, весел, пел…
В другой ситуации, вероятно, подобная постановка вопроса показалась бы нелепой, но логика Гумилева непоколебима — не очень важна форма совершенного поступка, важен результат его. Если богооставленность явилась следствием внешне невинных занятий — эти занятия превращаются в страшный грех. Действительно, все равно, произошло ли отпадение от Бога вследствие совершенного страшного кощунства или просто — от «пения и веселья» (хороши же в таком случае были это «пение» и это «веселье»!). Разницы нет: духовный взор поэта не видит Христа, теряется в страшном мраке, спасти из которого может только милость Человеколюбца, не Закон, но Благодать…
В последней часть поэмы является ответ на покаянную мольбу героя:
Автобиографизм этого восьмистишия сомнения не вызывает. Речь идет о том, что, вероятно, в один из четырех праздников Пасхи — либо в 1908, либо в 1909, либо в 1910, либо (что более всего вероятно, если учесть что именно на эту весну приходится создание поэмы «Блудный сын», являющейся переложением евангельской притчи в лирическую поэму, т. е. проекцией судьбы Блудного сына на свою собственную) в 1911 году — Гумилеву, вероятно, во время праздничного богослужения было видение страшной, насильственной смерти, ждущей его в будущем. Заметим, что это видение, в мельчайших подробностях повторенное им в нескольких стихотворениях разных лет («Я и вы», «Рабочий», «Прощенье» («Ты пожалела, ты простила…»), настолько точно совпало с обстоятельствами трагической гибели поэта в августе 1921 г., что мемуаристы и исследователи называют эту пугающе-конкретную картину собственной смерти «поэтическим пророчеством». Но никакого собственно «пророчества», идущего от самого Гумилева, от его поэтической фантазии, как мы видим, не было. Сам он ничего не «фантазировал», не «угадывал» и не «загадывал». Он просто пересказывал видение9 явленное ему в качестве ответа на вознесенную им молитву у — отсюда и повторяемость деталей. Неясной, правда, для тех исследователей творчества Гумилева, которые игнорируют православный характер гумилевского мировоззрения, остается реакция поэта на это видение. Действительно, известие о том, что он умрет страшной, насильственной смертью и его нагой труп будет погребен в безвестной могиле, в «чаще», «дикой щели»(«Я и вы»), «болотине проклятой»(«Прощенье»), вызывает в душе лирического героя не печаль и тревогу, а, напротив, бурную радость, настолько бурную, что он не может удержаться от счастливых слез:
Если же учесть, что Гумилев мыслил категориями православной сотериологии, все становится понятным. «В самый лучший, светлый день» его жизни ему было дано неложное обетование от Господа в том, что он сподобится мученического венца, который и искупит его грехи и примирит его со Христом.
И вот теперь мы можем с полной уверенностью сказать о духовном облике Гумилева: он не был декадентом (агностиком, дуалистом, «богоискателем» и т. п.). Он не был даже обычным «теплохладным» верующим интеллигентом. Радоваться до «кипящих слез радости» известию о том, что ему суждено умереть насильственно и страшно, может только человек, для которого примирение со Христом и близость к Нему — ценность столь огромная, что перед ней все страдания и удовольствия земной жизни ничто, ноль, прах, сор или, по дословному переводу с латыни слова stercus, употребленного апостолом Павлом при подобном сопоставлении (Флп. 3: 8), — «дерьмо».
Гумилев понял, что душа его не будет отвергнута, что он спасется, — цена, которую он должен будет заплатить за это, его не интересовала. Между тем эта полностью удовлетворяющая поэта цена искупления — бессудная казнь в «болотине проклятой», — заставляет оценить жесткость гумилевской оценки собственных, столь безобидных на первый взгляд, особенно на фоне того, что творилось в окружавшей его символистской среде, декадентских эскапад 1906–1907 гг.
VI
Попробуем представить ход его мысли — мысли, четко следующей по тому пути покаянного максимализма, которому учит Церковь.
Допустим, что он только «играл в символизм», и все бредовые видения, перемешанные с описаниями фрагментов каких-то инициаций, оргий, ритуальных совокуплений и т. п., которые встречаются в его ранней поэзии не результаты личного пережитого «мистического опыта», а изложение проработанных им книг по черной магии и оккультизму (вспомним, ведь в гумилевской поэме четко сказано, что лично он — не святотатствовал). Однако заинтересованное и, главное, сочувственное чтение подобной литературы неизбежно ставит любопытствующего в чрезвычайно опасную личную близость к источнику зла. По крайней мере, существует огромная опасность мысленного греха — не менее страшная, нежели опасность греха действенного, вспомним: «…всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем» (Мф. 5: 28). То, что подобные переживания мысленного греха были знакомы Гумилеву, мы можем утверждать, вспомнив яркую картину схожего психологического состояния героя стихотворения «В библиотеке» (1909):