Олимп - Дэн Симмонс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это становится интересным, – передаёт Манмут своему другу по личному лучу. – Я и сам задавался подчас таким же вопросом, и не только в попытках постичь тайну сонетов Шекспира.
– Все задавались, – отзывается Орфу. – Любой из нас одержим человечностью. Я имею в виду – любой моравек. Похоже, в нашей программе и в искусственной ДНК изначально заложено стремление изучить и постичь собственных создателей.
– Быть человеком? – повторяет ахеец серьёзным, немного растерянным тоном. – Так, всё, мне срочно нужно отлить. А тебе разве не нужно отлить, Хокенберри?
– Я вот о чём, – настаивает учёный, – по-моему, всё дело в последовательности… непротиворечивости… – Последнее слово удаётся ему со второй попытки. – Непротиворечивости, да. Я о чём? Взять хотя бы ваши олимпиады по сравнению с нашими. Нет, ты послушай!
– Один моравек объяснял-объяснял, как правильно пользоваться уборной… Там что-то вроде пылесоса, и, по идее, моча должна всасываться на лету, но чтоб я провалился, если б хоть раз обошлось без треклятых пузырьков по всей комнате. А ты уже наловчился, а, Хокенберри?
– Двенадцать веков подряд вы, древние греки, вели свои игры, – упирается схолиаст. – Всего пять дней, зато через каждые четыре года. Подумать только, двенадцать веков. Пока их не упразднил один долбаный римский император. Двенадцать веков! Наводнения, мор, чума и прочие язвы – ничто не мешало. Минует четыре года – и любые сражения утихают, и ваши атлеты съезжаются к подножию Олимпа со всех концов земли, дабы почтить богов и померяться силами в колесничных гонках, беге от черты, борьбе, диско– и копьеметании, в этом вашем панкратионе – чудовищной смеси реслинга и кикбоксинга, которой я, к счастью, ни разу не видел, и, бьюсь об заклад, ты тоже. Двенадцать веков подряд, сын Лаэрта! Когда же мой народ решил вернуться к прославленным играм, и века не проходило, чтобы по меньшей мере три олимпиады не отменили по причине войны, страны то и дело отказывались присылать участников из-за мелочных обид, случалось, террористы мочили спортсменов-евреев…
– Мочились? Ага. – Одиссей отпускает пустой сосуд прыгать на верёвочке, а сам разворачивается, готовясь уплыть. – Отлить надо. Я щас.
– А может быть, единственное, в чём человек последователен, это… Как там выразился Гомер? «Любим всем сердцем пиры, хороводные пляски, кифару, ванны горячие, смену одежды и мягкое ложе».
Лаэртид замирает у полураскрывшейся двери.
– Гомер – это кто?
– Ты его не знаешь. – Учёный допивает вино. – Зато тебе известно, что…
Он обрывает речь на полуслове. Ахейца уже и след простыл.
Манмут минует шлюз, на всякий случай привязывается и, цепляясь за лестницы и перила мостков, движется вдоль корпуса «Королевы Мэб». Маленький моравек находит Орфу у входа в грузовой отсек, в глубинах которого покоится, ожидая спуска, «Смуглая леди»: иониец наваривает на дверь небольшую заплату.
– Не очень-то содержательный получился у них разговор, – сетует европеец по радиосвязи.
– Так ведь это общая черта всех разговоров на свете, – откликается гигантский краб. – Даже наших.
– Да, но мы не напиваемся во время бесед. Искры от сварки озаряют ярким сиянием корпус, конечности и датчики Орфу.
– Учитывая, что моравеки не усваивают алкоголь, чтобы взбодриться или же успокоиться, теоретически ты, конечно, прав. Зато мы очень мило болтали, пока ты страдал от нехватки кислорода, был опьянён токсинами переутомления и в придачу, как сказали бы люди, наложил от страха в штаны, так что бессвязный трёп Одиссея и Хокенберри не так уж дико прозвучал для моих ушей… хотя у меня и ушей-то нет.
– Интересно, что сказал бы Пруст о сути человека? – подначивает Манмут. – Или мужчины, если на то пошло?
– Ах, Пруст, этот зануда, – отзывается иониец. – Сегодня утром его перечитывал.
– Ты мне однажды пытался растолковать, по каким ступеням он поднимался к истине, – произносит маленький моравек. – Правда, сначала их было три, потом четыре, потом снова три, потом опять' четыре. Если не ошибаюсь, я так и не услышал вразумительных объяснений по этому поводу. И вообще, по-моему, ты сам тогда утратил нить рассуждений.
– Это была проверка, – громыхает краб. – Внимательно ты слушаешь или прикидываешься.
– Как скажешь. А мне кажется, у тебя был просто «бзик моравека».
– Ну, это не впервой, – не возражает Орфу.
Перегрузка органического мозга и банков кибернетической памяти всё чаще грозили каждому моравеку, чей возраст перевалил за двести – триста лет.
– Что ж, – замечает Манмут, – сомнительно, чтобы представления Пруста о сущности всего человеческого имели много общего с понятиями Лаэртида.
Четыре из верхних сочлененных конечностей ионийца заняты сваркой, но он пожимает свободной парой плеч.
– Если помнишь, рассказчик испытал дорогу дружбы и даже любовной связи, – начинает Орфу, – что сразу сближает его как с Одиссеем, так и с нашим знакомым схолиастом. Однако Марсель находит своё призвание к истине в написании книг, в изучении тонких оттенков, сокрытых в глубине иных оттенков собственной жизни.
– Да ведь он отверг искусство как путь совершенного познания гуманности, – встревает европеец. – Я думал, что, по твоим же собственным словам, в конце концов герой решил, будто это и не дорога вовсе.
– Он обнаруживает, что подлинное искусство – неотъемлемая часть творения. Вот послушай отрывок из «У Германтов»:
«Люди со вкусом говорят нам сегодня, что Ренуар – великий живописец восемнадцатого века. Но они забывают о Времени и о том, что даже в конце девятнадцатого века далеко не все отваживались признать Ренуара великим художником. Чтобы получить такое высокое звание, и оригинальный художник, и оригинальный писатель действуют по способу окулистов. Лечение их живописью, их прозой не всегда приятно для пациентов. По окончании курса врач говорит нам: „Теперь смотрите“. Внезапно мир (сотворённый не однажды, а каждый раз пересоздаваемый новым оригинальным художником) предстаёт перед нами совершенно иным и вместе с тем предельно ясным. Идущие по улицам женщины не похожи на прежних, потому что они ренуаровские женщины, те самые ренуаровские женщины, которых мы когда-то не принимали за женщин. Экипажи тоже ренуаровские, и вода, и небо; нам хочется побродить по лесу, хотя он похож на тот, что, когда мы увидели его впервые, казался нам чем угодно, только не лесом, а, скажем, ковром, и хотя в тот раз на богатой палитре художника мы не обнаружили именно тех красок, какие являет нашему взору лес. Вот она, новая, только что сотворённая и обречённая на гибель вселенная. Она просуществует до следующего геологического переворота, который произведут новый оригинальный художник или новый оригинальный писатель»[35].
– Это он, разумеется, в переносном смысле, – высказывается Манмут, – насчёт сотворения вселенных.