Книги онлайн и без регистрации » Историческая проза » Они. Воспоминания о родителях - Франсин дю Плесси Грей

Они. Воспоминания о родителях - Франсин дю Плесси Грей

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 96 97 98 99 100 101 102 103 104 ... 120
Перейти на страницу:

Первые мои книги были публицистическими – одна была посвящена католическому социализму, а другая Гавайям. Родители ими не интересовались и гордились мной весьма умеренно: этих двух перфекционистов удовлетворил бы только громкий успех, и они упрекали меня, что я мало рекламирую свои работы. Проблемы начались, когда я опубликовала свой первый роман, “Любовники и тираны”[187]. Его героиня, Стефани, приезжает в Нью-Йорк во время войны, после того как ее отец погибает во время освобождения Франции. Как и большинство первых романов, эта книга довольно автобиографична, и Либерманам очень не понравилась ирония, порой доходящая до сатиры, с которой я описывала родителей героини, во многом похожих на них. Помешанная на успехе мать Стефани была описана как “трудолюбивая замкнутая красавица со множеством поклонников”, которая приписывает себе якобы дворянский титул. Седовласый, властолюбивый, умный и успешный отчим героини – верный муж и отец под каблуком у своей жены. Когда он везет семью на свой любимый пляж во Франции, его усы “дрожат от избытка чувств”. Пляж Стефани не нравится – “умащенная маслом плоть блестит на солнце, как разделанное мясо”, и вся обстановка напоминает ей “устье реки, поблескивающее от зашедшей для спаривания рыбы”.

Несмотря на то, что в целом книга была написана очень мягко, я совершила непростительный грех, описав размышления Стефани о гибели папы и о том, как трусливо ее мать скрыла этот факт. Маму больше всего поразил эпизод, в котором Стефани подводит итог многолетней нереализованной скорби, увидив могилу отца. Это напоминало мою собственную историю: через тридцать лет после смерти папы я вдруг ощутила сильную потребность узнать о нем всё, что только можно, и наконец-то набралась смелости впервые посетить семейный склеп в Бретани. В романе есть момент, где я описываю, как Стефани впервые приходит к могиле отца: “Я опустилась на колени на камне, который отделял от меня покойного, камне, который стоял между его и моим телами… В этот момент я почувствовала, как освобождаюсь от тяжкого груза. Я свободна, стоя на коленях на могильной плите, свободна и вся дрожу, опираясь лбом о ржавую металлическую ручку, которую теперь можно приподнять в честь нашего воссоединения. Я плачу, дрожу и бьюсь головой о камень, бью его кулаками, пинаю… Он здесь, здесь, здесь. Теперь он может жить в моей памяти, как будто он воскрес, когда я наконец приняла его смерть”.

В 1976 году, вскоре после того, как в журнале The New Yorker был опубликован отрывок из романа, включавший этот эпизод, я, как обычно, приехала в Нью-Йорк. Я понимала, что никто не обрадуется тому, что я вернула к жизни лейтенанта дю Плесси и пролила свет на ложь и тайны. Был поздний вечер, Алекс готовил себе “Овалтин”[188] на кухне. Он поцеловал меня холоднее обычного.

– Мама хочет тебя видеть, – сообщил он и так пошевелил усами, будто хотел сказать: ты не заслуживаешь предостережений, но она недовольна.

Когда я вошла к маме, она лежала в постели и, разумеется, держала в руке журнал, словно в доказательство того, что только что перечитала его.

– Это ужасно, – заявила она, указывая на вышеприведенный абзац. А затем произнесла две совершенно отдельные фразы: – Как ты могла? – глядя мне в глаза. – Рассказать правду таким образом? – отводя взгляд и вжимаясь в подушки.

– Мне нужно было это рассказать, – мягко сказала я. – Мне нужно было исцелиться.

– Исцелиться? – переспросила она так, будто не поняла, что я сказала. После чего нетерпеливо пожала плечами, легла на бок, натянула на голову одеяло и притворилась, что спит.

На следующее утро я вернулась к себе и не видела маму с Алексом до следующей недели. К тому времени стало известно, что книжный клуб выбрал “Любовников и тиранов” книгой месяца. Родителям пришлось решать следующую проблему: как быть с этой чертовой книгой, раз уж она имеет успех? Они вышли из положения единственным известным им способом и тут же стали планировать прием.

Но как бы великолепно они ни держались все дальнейшие месяцы и годы, до конца жизни они гордились мной и одновременно опасались: что еще выкинет их жуткая дочь? Какие еще ошибки решит исправить, в чем исповедуется? (“Было бы замечательно, если бы ты и дальше писала о религии, – не раз говорил мне Алекс. – Тебе эта тема удается лучше всего”.) Как-то днем я пришла к ним и застала маму в кресле Алекса в столовой – она согнулась над журналом. Услышав мои шаги, она взглянула на меня с опаской, как русская крестьянка XIX века – злая, подозрительная старуха, которая видит постороннего в своем курятнике или огороде. Что еще она задумала? Как бы ее побыстрее выгнать?

Я сочувствую им. Ужасно должно быть иметь ребенка-писателя. Я благодарю Небеса, что мои сыновья не пишут – это постоянная угроза частной жизни, неприкосновенность которой я сама ценю превыше всего. С середины 1970-х в наших отношениях с родителями появилась горечь. Я сожалела об этом и всё же была рада – так мне удалось завоевать их настороженное уважение, и это было единственное мое оружие против них. Как сказала Мейбл Мозес: “Слава богу, ты стала писательницей! Мадам даже не смотрела на тебя, пока ты не написала ту книжку”.

Раз уж я вспомнила Мейбл – так и вижу ее в белом фартуке, подбоченившуюся, готовую воскликнуть: “Да ладно!” и густо засмеяться, – надо рассказать о переменах в хозяйстве Либерманов, которые произошли несколькими годами ранее. Около 1970 года, когда Жан, замкнутый француз, который двадцать лет был дворецким у родителей, вышел на пенсию и уехал во Францию, ему на смену пришел проворный, задиристый испанец Хосе Гомес. Хосе был худеньким барселонцем среднего роста с быстрыми недоверчивыми карими глазами. С посторонними он держался немногословно и почти надменно. Надо сказать, что Хосе был гомосексуалистом (тем больше он нравился маме), но держал это в тайне – возможно, эта самоцензура была причиной его вспыльчивости. Помимо гневливости, еще одной характерной чертой Хосе была его каталонская гордыня. Он наотрез отказывался носить что-нибудь помимо джинсов и водолазки в рабочие часы, даже когда прислуживал у стола.

Алекс называл это чудачеством, “совершенно естественным для нашей демократичной эпохи”, а мама терпела только потому, что Хосе необычайно проворно бегал по лестницам и выполнял любые ее поручения.

Поручений было немало, поскольку после шестидесяти у Мейбл начались проблемы с сердцем, и Хосе приходилось вызывать плотников, сантехников, электриков и других работников. Он работал безупречно – родителей это приводило в восторг – и был всем сердцем, по-собачьи предан дому и, в частности, Алексу. Ни одно требование не казалось ему чрезмерным: сбегать в русский магазин в Брайтон-Бич за кассетами с русскими фильмами или обойти весь Манхэттен в поисках какой-нибудь редкой французской сосиски. Поэтому больше десяти лет ворчливый Хосе изображал Лепорелло при Алексе Дон Жуане – Io non voglio più servir[189] – и заботился о Либерманах, когда здоровье их пошатнулось.

1 ... 96 97 98 99 100 101 102 103 104 ... 120
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. В коментария нецензурная лексика и оскорбления ЗАПРЕЩЕНЫ! Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?