Моя жизнь с Евдокией - Людмила Старцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да нет, Дуся, все в порядке — говорю я. — Стучит у нее сердце, еще как.
— Ты прямо оттуда слышишь? — с уважением спрашивает Евдокия.
— Да ничего я не слышу. Я вижу. С остановившимся сердцем по шкафам не лазают. Если сердце останавливается, ложатся, закрывают глаза и больше не встают.
— Фу ты — говорит Дуся. — Слава богу — говорит Дуся. Ложится, закрывает глаза и вряд ли скоро встанет. Во всяком случае, не раньше обеда.
Переволновавшись в это хлопотливое утро, Евдокия сладко спит под стук собственного сердца. Иногда она вздрагивает, когда сердце стучит особенно громко.
*****
Я постоянно мерзну. И даже сплю в свитере и в теплых носках. В доме тепло, но не настолько, чтобы спать в пижаме или пить по утрам кофе в легком халатике. И потом — приходится весь день, полураздетой, курсировать из дома во двор и обратно. Поначалу, по городской привычке, я тепло одевалась перед каждым выходом на улицу. Но, поскольку выходишь чуть ли не каждый час, вскоре перешла на сельский режим: выскочил, в чем был, с ведром к колонке, набрал воды и — назад. Метнулся в сарай, прихватил охапку дров и — в дом. Спустился с крыльца, дорысил до забора, вылил грязную воду и — к печке, греться. Пока двигаешься, суетишься — тепло и даже жарко. А под вечер все эти прыжки по морозу дают о себе знать. Натягиваю на себя самый толстый свитер, шерстяные носки и залажу с головой под одеяло. Если не поленюсь согреть воду, в ноги кладу горячую грелку. Спиной упираюсь в теплую Дусину спину, носом — в теплую стенку, за которой находится печь. И, постепенно, отогреваюсь, разжимаюсь и даже высовываю ногу из-под одеяла.
По всему по этому, не могу спокойно наблюдать, как Евдокия, отклячив хвост, сидит на снегу голой задницей. А когда я вижу, как Дуся босиком штурмует сугробы, у меня холодеют пальцы на ногах.
— Дусь — кричу я в форточку — беги скорей домой!
Вбегает:
— Чего?
— Как — чего? Грейся, давай. На дворе минус двенадцать.
— И чего?
— Холодно — вот чего.
— Кому? — спрашивает Дуся.
— Мне — иронизирую я.
— Вот ты и грейся — парирует Евдокия. И, хлопнув дверью, убегает на мороз. Босая и голозадая.
Подбрасываю в печь пару поленьев, жду, пока они разгорятся, и иду в сарай за новой порцией. А на дворе — ой. К морозу добавился ветер, который и вносит меня в дом вместе с дровами.
Послонявшись туда-сюда, посмотрев на спящих в тепле кошек, на уютно потрескивающую печь, я не выдерживаю, и снова высовываюсь в форточку:
— Дусяааа!!!
Тишина. Никто не отзывается. Мелькает мысль — замерзла. Замерзла и лежит, тихая и бледная, и ветер заметает снегом ее бездыханное тело…
Выскакиваю в тапочках на крыльцо:
— Дуся! Дуся!!
Только ветер говорит в ответ «ууууу!» и швыряет мне в лицо мокрое и колючее.
Надо посмотреть за домом, думаю я. Поворачиваю за угол. За углом — сугроб. Из сугроба торчит Дусина задница, с развевающимся на ветру хвостом.
— Дусенька! — кричу я трагически.
Задница начинает пятиться в мою сторону, и из сугроба вылезает вся Евдокия. В зубах у нее мертвая мышь.
— Шехо? — спрашивает Дуся. Потом кладет покойницу на снег и спрашивает уже более внятно:
— Чего ты в тапках по морозу гуляешь? Перегрелась?
— Немедленно в дом — говорю я, чувствуя, что еще немного, и упаду в снег, и буду лежать, тихая и бледная, и ветер будет заметать… и так далее.
— Сейчас — говорит Евдокия. — Мышь, вот, спрячу, и пойдем.
И она снова погружается в сугроб, и выныривает из него уже без мыши, и мы бежим домой, и падаем на коврик возле печки, и я обнимаю печку за теплые бока, а Дуся обнимает за теплые бока меня, а сбоку сидит Соня и улыбается, глядя на нас.
Мы лежим и смотрим в огонь, и у Дуси на бровях тает снег, от чего глаза ее, отороченные светящимися капельками воды, кажутся таинственными и нездешними.
— А почему дрова умеют гореть? — спрашивает любопытная Соня.
— Не знаю — говорю я. — Там какие-то процессы происходят, но у меня в школе по химии была тройка, и по физике — тоже.
— А я знаю! — торжествующе провозглашает Евдокия. — Они горят потому, что они — дрова. Они так устроены — чтобы гореть и давать тепло тем, кто замерз. Вот.
Мы с Соней уважительно смотрим на Дусю.
— А еще бывают люди, которые дают тепло — говорю я, обнимая пригревшуюся у меня под боком Евдокию.
— И собаки — говорит Дуся — и собаки такие бывают.
Соня ничего не говорит. Она спит у меня в ногах. И ногам моим от этого — тепло.
*****
«Душа ее погрузилась на дно глубокой, как омут тоски, утащив за собой всю последующую жизнь, превратив ее в унылую цепь ежедневных обязанностей, в обузу, ставшую ей не по силам…» Это было так печально и так похоже на правду, что у меня защипало в носу. Прямо во сне. Где я досматривала читаемый накануне роман.
Зимой темнеет рано. И если часы показывают вечерние шесть, то окно — самую настоящую ночь, со всеми полагающимися ей атрибутами, как то: тьма египетская, белые звезды на черном небе, природа, замершая в предвкушении сна.
В селе жизнь и вовсе куриная: стемнело — отбой, рассвело — подъем. Вот и мы с Дусей, узрев погасшие окна, как две курицы, полезли на наш двуспальный насест. Спать, конечно, еще рано, поэтому я украсила нос очками очки и открыла уже лежащую в кровати книгу. У меня под подушкой всегда живет какая-нибудь книга, пока не исчерпает себя и не переедет на пмж в книжный шкаф.
Евдокия все не могла войти в гармонию с кроватью, укладывая себя то так, то эдак, по ходу проводя изыскания в хвосте и сотрясая нас троих (если считать книгу и не считать очки). Я терпеливо ждала, когда же Дуся, наконец-то, уляжется.
Не дождалась. И потому Евдокия была дважды вынесена за скобки, то бишь, вытолкнута мною за пределы кровати. Не став дожидаться третьего изгнания, Дуся тихонечко вытянулась по правому борт, сложив ножки крестиком, губки ноликом и время от времени заглядывая ко мне в книгу. Позаглядывав какое-то время, она сказала:
— Слушай, там же нет ничего, что ты туда уставилась?