Книги онлайн и без регистрации » Разная литература » О русской словесности. От Александра Пушкина до Юза Алешковского - Ольга Александровна Седакова

О русской словесности. От Александра Пушкина до Юза Алешковского - Ольга Александровна Седакова

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 95 96 97 98 99 100 101 102 103 ... 165
Перейти на страницу:
дар убог», «Не восхищен я Музою моею»), Ин. Анненский (избравший псевдоним Ник. Т-о). Такой скромностью отмечен и повествователь-герой И. Бродского («Совершенно никто, человек в плаще»; «Ты никто и я никто, Вместе мы почти пейзаж» и множество подобных высказываний). Но смирение совсем другая вещь: таинственная, и с «личной скромностью» никак не совпадающая.

Тарковский вовсе не «скромен» в этом смысле: он декларирует родство своей строки с мазком Винсента ван Гога, Пауля Клее, Феофана Грека; в конце концов – с «грубостью ангела». Его «кровная родня» – «от Алигьери до Скиапарелли». Царь Баграт, Григорий Сковорода и другие высокие тени знакомы ему, как друзья детства. Да что там! Он видит себя среди апостолов!

И я из тех, кто выбирает сети,

Когда идет бессмертье косяком.

С «нескромностью» такого рода мы встречались. Мы встречаемся с ней каждый раз, когда речь идет о необычайном – то есть настоящем событии творчества. О той самой поэзии, редкой, как Кохинор. Если бы Муза на вопрос Ахматовой:

Ты ль Данте диктовала

Страницы Ада? —

ответила «скромно», отрицательно (да кто мы, дескать, такие рядом с Данте?), то по-настоящему смиренно, то есть правдиво было бы тут же оставить занятия стихотворством. «Личная скромность» – позиция слишком непростая… А гордость призванием, поэтическим, человеческим, уверенность в нем:

Я больше мертвецов о смерти знаю —

проста и беззащитна. Она проста, как движение сомнамбулы. Представить себе сомнамбулу – самозванца или симулянта невозможно. Такая «уверенность не в себе» не только не приобретается волевым усилием – она им даже не удерживается. Для этого необходима неоспоримая призванность, которую мы не сами себе выбираем:

В младенчестве моем она меня любила

И семиствольную цевницу мне вручила.

(А. С. Пушкин, «Муза»)

В этом-то, я думаю, в «нищем величье», в памяти о царственности дара («Ты царь. Живи один») и состояло одиночество Арсения Тарковского в лирике последних десятилетий.

Никто другой не относил себя к «роду» Феофана Грека и Данте Алигьери, никто не рассказывал о голосах, беседовавших с «маленькой Жанной», как человек, которому такой опыт хорошо известен. Не один Тарковский любил великое искусство и высокие души – но он один любил их вблизи, как свой своих. Другие рассказывали историю неразделенной любви к великим теням или историю сиротства в мире после конца прекрасной эпохи.

Мы говорили о трех тенях старших современников, осенивших стих Тарковского. Но главным магнитом его мира была другая тень: Пушкин. Пушкинское воздействие избирательно – и тоже редкостно, как Кохинор. Восхищаться Пушкиным, посвящать ему более или менее удачные вирши – это одно, но нести в собственном смысловом и звуковом строе то, что начал Пушкин, – совсем другое. Здесь не место распространяться о том, что такое эта пушкинская нота и в чем она узнается. Но самые простые ее приметы назвать можно: это свобода как дар, о чем мы говорили выше («Свободы сеятель пустынный»), и это особая красота, живая и аскетическая (мне приходилось говорить о том, что два любимых эпитета Пушкина – живой и чистый, и что интересны они ему только вместе)[264].

…больше ничего

Не выжмешь из рассказа моего.

Вот этого-то «литературный процесс», где из всего требуется хоть что-нибудь да выжимать, никогда не примет.

Песнь бескорыстная – сама себе хвала.

Вот этого-то «литературный процесс» не знает, а если и увидит, «увидит – и не поверит», как говорил Иван Карамазов.

Госпитальная бабочка Тарковского, с которой мы начали, не прячет своего родства. Сравнив ее с мандельштамовской («О бабочка, о мусульманка») и хлебниковской («Я мотылек, залетевший в жилье человечье»), можно увидеть, что произошло. Последний взгляд, взгляд Тарковского, беднее и благодарнее. Взгляд нищего и калеки, взгляд из госпитального сада, над которым стоит царственная гостья звезда, звезда нищеты. И это не завершение традиции, а ее следующий шаг – шаг в будущее, о котором можно только просить. Так с будущим было всегда, но понятно это стало совсем недавно:

О госпожа моя цветная,

Пожалуйста, не улетай!

А «литературный процесс»? Он давно уже кончился. Он всегда давно уже кончился, хотя и делает вид, что продолжается и что дел, «задач», «проблем» у него невпроворот.

1990 (на кончину А. А. Тарковского), 2007 (столетие со дня рождения)

Анна Баркова: свидетель эпохи[265]

Историю русской поэзии советской эпохи можно читать, как мартиролог. Мы не сможем вспомнить ни одного значительного поэта, которого бы обошли гонения, травля, многолетние пытки нищетой и страхом, тюрьмы, преследование близких, гражданская или физическая смерть. Кого-то публично и «всенародно» травили и шельмовали (как Анну Ахматову и Бориса Пастернака), кто-то провел годы в лагерях, тюрьмах и ссылках (как Николай Заболоцкий, Николай Клюев, Иосиф Бродский и многие другие), кто-то был физически уничтожен (как Николай Гумилев, Осип Мандельштам, Павел Васильев), кто-то – доведен до самоубийства (Сергей Есенин, Владимир Маяковский, Марина Цветаева), кто-то увидел свое первое издание уже в старости (Арсений Тарковский, Мария Петровых), а кто-то умер, так и не увидев своих стихов опубликованными (как Вера Меркурьева, Леонид Губанов, Леонид Аронзон)… Я вспоминаю здесь только самые известные имена! За другую, благополучную судьбу нужно было платить дорого. Те, кто на это пошли, стали «жертвами истории» – в том смысле, в каком говорит об этом в своей Нобелевской речи И. Бродский: вынужденными, невольными сотрудниками зла. Другие, как Анна Баркова, стали свидетелями истории. «Свидетель» и «мученик» передает, как известно, одно греческое слово: martyr.

Война государства с поэтами, не имеющая, я думаю, исторических прецедентов, затихла только в горбачевские годы. Приведенный выше (и очень избирательный) список уничтоженных и замолчанных поэтов говорит сам за себя. «Нигде так не ценят стихи, как у нас: у нас за них убивают», по легендарным словам О. Мандельштама.

Но и в ряду всех этих страдальческих судеб судьба Анны Барковой (1901, Иваново-Вознесенск – 1976, Москва) поражает. Больше половины ее жизни (начиная с декабря 1934 года) приходится на лагеря и ссылки, причем ссылки часто оказывались для нее тяжелее, чем лагерь. Во время своего первого ареста она пишет прошение приговорить ее к высшей мере, поскольку мгновенная смерть видится ей легче, чем то, что предстоит. Но, как она пишет, ее «на земле оставили»[266]. Оставили на долгую пытку

1 ... 95 96 97 98 99 100 101 102 103 ... 165
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. В коментария нецензурная лексика и оскорбления ЗАПРЕЩЕНЫ! Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?