Честь – никому! Том 1. Багровый снег - Елена Семенова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От Москвы мысли перекидывались к Петрограду, где прошла зрелость. Хотя, объективно, проходила она, большей частью, вне столицы Империи, но там был дом, Лиза, Надюша. Что теперь с Надюшей? С Лизой? Уехал он, а она осталась со всем этим ужасом: голодом, холодом, обыском… А Володя Гребенников? Выбрался ли? Не угодил ли в лапы ЧеКи?
Вились, вились прерывистые мысли в ноющей, ещё туманящейся по временам голове, но все их заслоняло некое более сильное, непонятное, необъяснимое чувство, странная маята, овладевшая душой, маята, рождённая парой преданных глаз с удивительно красивым разрезом, и голосом, похожим на звуки флейты… Что-то неодолимо тянуло к этой женщине, и хотелось вновь быть рядом с ней, читать ей стихи, слушать её песни, целовать нежные руки и читать беззвучное «да» в очах…
– Только усталый достоин молиться Богам,
Только влюблённый – ступать по весенним лугам!
На небе звёзды, и тихая грусть на земле,
Тихое «пусть» прозвучало и тает во мгле.
Это – покорность! Приди и склонись надо мной,
Бледная дева под траурно-чёрной фатой…
– Пётр Сергеевич читал эти строки в полголоса, пиная мысками сапогов комья смёрзшегося снега. Стихи всегда были верным средством, чтобы унять беспорядочность мыслей, успокоить раздражённые нервы. Не раз, будучи болен, чтобы не провалиться в бред, удержать уходящее сознание, Тягаев вспоминал одно за другим заученные на протяжении всей жизни стихи, прокручивал их в памяти раз за разом, и это помогало ему. Но теперь каждая строчка, возникавшая в памяти, отчего-то необратимо связывалась с незабвенным образом Евдокии Осиповны.
– Край мой печален, затерян в болотной глуши,
Нету прекраснее края для скорбной души.
Вон порыжевшие кочки и мокрый овраг,
Я для него отрекаюсь для призрачных благ.
Что я: влюблён или просто смертельно устал?
Так хорошо, что мой взор, наконец, отблистал!
Тихо смотрю, как степная колышется зыбь,
Тихо внимаю, как плачет болотная выпь…
Во время одной из таких прогулок и услышал Пётр Сергеевич выстрелы в деревне, повлекшие столь серьёзные последствия и для её жителей, и для него самого.
Обучать военным премудростям мужиков было некогда, наладить серьёзную оборону небольшого села от отряда красных являлось делом практически невозможным, однако, в течение дня Тягаев сделал всё, что было в его силах, для организации сопротивления: на подступах к деревне расставили дозорных, распределили всё имевшееся в распоряжении оружие, среди которого были ружья, несколько винтовок, принесённых бывшими на войне мужиками с фронта, а также топоры, вилы, колья… Вечером, когда полковник вернулся «с осмотра позиций» в избу, то нашёл Трифона молящимся перед старинной, сильно закопчённой иконой и впервые заметил, что крестится он двуперстно.
– Ты что же, старовер? – спросил Пётр Сергеевич, наливая в кружку кипяток из самовара.
– Кержачим, твоё благородие. В наших краях староверов много, – ответил староста, присаживаясь к столу. – Места-то глухие. Вот, сюда и бежали люди ещё с той поры. Мне старовер, можно сказать, жизнь спас.
– Как так?
– Так на каторге же. Ему срок выходил, а он болезный был, уже чуть живой, на ладан дышал. Мы дружны были. Много он мне порассказал, на многое глаза мои раскрыл, душу мою забубённую разбудил… Он мне документ свой отказал и замест меня остался. Помирать, сказал, едино где. А меня под его именем выпустили. Так-то.
– Я не видел у вас в селе священника…
– Твоя правда. Был прежде, да лихоманка извела… Так что, ежели приходит наш последний день, то отойдём мы ко Господу без причастия, – Трифон заварил травяную настойку, сделал пару крупных глотков. – Без попа худо, что и говорить… Но народ у нас к порядку приученный. Ни пьянства, ни табакокурения не водится у нас. Живём по чину, ни к кому со своим устоем не лезем, но и к себе не пущаем. У нас как: мы никого не трогаем, но и нас не замай. Сенька-Рыжий только бедокур у нас. Шалый…
– А тот, что комиссара убил?
– То кузнец. Суровый мужик. Так он же за сына… Мальчонка-то не жилец, чай. И к тому нечего было этому пришлецу оскорблять народ. Сам себе беду накликал.
Пётр Сергеевич задумался. Необъятна Россия, и необъятен русский человек. Вот, хоть Трифона этого взять. Социалист, каторжанин, а тут же хозяин, старовер… Нельзя объять необъятного, как писал Козьма Прутков. Нельзя объять русского человека. Разве только Достоевский и сумел, сам пройдя неровный путь, то до вершин поднимавшийся, то срывавшийся в бездны.
А Трифона, между тем, разобрала охота поговорить.
– Я так сужу, твоё благородие, что вся пагуба нам именно оттого и выходит, что мы в своё время от веры предков отступили. Виданное ли дело, иконы святые жгли! Людей изводили за то только, что они в вере своей тверды были и на крест за неё идти были готовы! Вот, оно и отыгрывается! Прежде староверов нововеры жгли, а теперь уже их жечь учнут. Те, в ком вовсе веры нет. Те, что раз немного от веры отошли, потом и другой раз отойдут, дальше ещё, а надо будет, и вовсе от Господа отрекутся. А сейчас нехристи явились, чтобы святыни и всю землю бесчестить. Это за давнишнее кара. И проверка для тех, чьи предки новую веру приняли. Те, кто через горнило пройдут, не отступятся, тем отпустится… Да только немного таких будет. Разболтались все, размякли. А староверы века на своём стоят, во всех гонениях выстаивают, закалены, как сталь, и ничего-то уже не страшно им, всё уж, почитай, вынесли… Един был народ православный. А как учинил Никон веру переправлять, так и пошёл раздрай. Русские русских убивать стали, православные православных. Русские воины русские монастыри штурмом брать ходили. Виданное ли дело? И во имя чего? Для удовольствия греков каких-то? Нешто единство и покой своего народа не важнее? Как учли тогда братья братьев распинать, так и не могут с той поры остановиться. Вот, и пришли таперича к тому, что зараз резать друг друга будем, и конца и края не будет. Тебе бы, твоё благородие, нашего покойного отца Иоакима послушать! Вот, кто про то умел говорить! Что по писанному! И цитатами из Писания так и сыпал! Всю Псалтирь и Апокалипсис наизусть знал, всю историю. А я так только, повторяю, что от него слушал… Эх, такого человека не стало, да ещё в этакое время! Худой знак, твоё благородие…
Пётр Сергеевич не отвечал. Против староверов он ничего не имел, но обсуждений религиозных вопросов, которые велись подчас в окружении жены, всегда избегал, считая эту область не своей. Война, искусство, история – всегда пожалуйста, но вторгаться кавалерийским наскоком в тонкую религиозную сферу Тягаев полагал для себя недолжным.
Трифон понял, что беседы не получится, и, кряхтя, полез на полати, сказав напоследок:
– Ложись, твоё благородие. Кто его знает, где завтра ночевать придётся…
Но полковнику не спалось и не лежалось. Он не понимал, отчего красные так долго не идут на село, отчего медлят? Чувствовал Пётр Сергеевич, что промедление это вызвано каким-то хитрым планом. Но каким? Хотят обложить село вкруговую и прихлопнуть всех, как в мешке? Напрасно, напрасно не захотели мужики уходить в лес. Эта маленькая деревенька легко может обратиться в капкан, а скудных сил явно не хватит для отражения крупного отряда красных. Но не мог Тягаев отдать приказа, который считал единственно спасительным, и мучился от этого. Приказ может отдать лишь командир, которому верят и повинуются безоговорочно. А кто он для местных мужиков? Покуда никто, а, значит, не властен приказывать наперекор решению схода. Единственная мера, которой добился, касалась лошадей. Двое надежных людей увели их в лес, чтобы они не достались красным. Пётр Сергеевич рассчитывал, что лошади могут пригодиться, если удастся уйти от карателей, плохо ориентировавшихся в местных чащобах и топях.