Санки, козел, паровоз - Валерий Генкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не хера торопиться.
— Пораньше встанем.
— И что?
— Пораньше выйдем.
— И что?
Нет ответа. Да и откуда взяться внятному ответу? Впрямь, зачем вставать пораньше, выходить пораньше, когда кругом такая благодать. Третий, Алик, по мудрости своей вообще в этом разговоре не участвовал. Он тихо поглаживал правой рукой слегка опушенный подбородок и стремил взор — туда. Далеко. Его уже не было с ними.
Они начинали отдыхать.
Привычным, походным образом. За пару лет до — то ли через пару лет после — карпатских приключений они вояжировали на самодельном катамаране по Ветлуге. Состав был немного другой. Уже заняв места в общем вагоне до Шарьи, растолкав рюкзаки по полкам и углам, они доставали привычную бутылку, как вдруг… Явился Палыч в китайском плаще и заявил, что едет с ними. О, Палыч — это голова. Его практичности им всем не хватало. Пока они неделями готовились, закупали провизию, составляли списки необходимых вещей, разрабатывали маршрут и прочая, Палыч снисходительно наблюдал за этой суетой. И вот он здесь и в доказательство серьезности намерений извлекает из кармана плаща зубную щетку, алюминиевую ложку и кружку. Которую тут же придвигает поближе к бутылке. В кассе, по его словам, он попросил билет рублей за восемь. Оказалось, как раз до Шарьи. Надо сказать, что практичность Палыча с возрастом приобретала экзотические формы. Через много лет после путешествия по Ветлуге он с женой Валей, по дороге в свой деревенский дом, врубился на «трешке» в стоявший на обочине грузовик. Вальку в тяжелейшем состоянии увезла «скорая», а покалеченный, с сотрясением мозга Палыч из больницы утек: во-первых, в машине был батон колбасы, которую он вез тете Наде Глуховой, а во-вторых — копать же надо, огород ведь. В последовательном развитии этой идеи абсолютной ценности колбасы и огорода Виталик обнаружил родство с печальным эпизодом, случившимся в кожном отделении Русаковской больницы, где он лежал, отращивая новую кожу на левой ноге и сочиняя повесть о трех симпатичных искусственных мозгах по плану, набросанному Аликом во время их очередной прогулки. По больничному коридору с потерянным видом бродил невидный застенчивый человек, Михаил Григорьевич. У него удалили ногти на правой руке, и врач вскользь заметил: «Современная медицина, увы, не гарантирует, что грибок не вернется. Нету такой стопроцентной гарантии». — «Как же, — робко обращался Михаил Григорьевич к сопалатникам и прочим больным отделения, — как же это, а если все опять? Я ведь в коллективе работаю, мне ж никто руки не подаст. Стыд-то какой! Господи!» Народ на эти стоны реагировал как-то вяло. Не разделял опасений, не усматривал трагедии. Ладно, мол, тебе. Может, все и обойдется. А нет, так и пусть, подумаешь — ноготь желтый. Михаил Григорьевич затихал на время и снова брался за свое нытье. Как-то Виталик подслушал уж совсем неожиданное: «Моли Бога о мне, святой угодниче Божий Михаил, яко аз усердно к тебе прибегаю, скорому помощнику и молитвеннику о душе моей». Почему о душе, подумал Виталик, когда речь идет о ногте? Так продолжалось некоторое время, пока сосед Виталика по палате, спортивный малый Стасик, на очередное «Что ж делать-то теперь, как быть, куда я такой?» — не оборвал Михаила Григорьевича: «Что делать, что делать. Удавиться!» Той же ночью Михаил Григорьевич повесился.
Именно в той повести герой — самоотверженный искусственный мозг по имени Тим, который пожертвовал собой, превратившись в сказочный сад, чтобы указать человечеству праведный путь, отвратить от поедания телят и уничтожения природы, — отвечает на вопрос, упомянутый Виталиком в одном из писем другу. Вопрос этот, как говорят, Джакометти задавал своим друзьям: «Что спасать при пожаре в первую очередь, если нужно выбирать между полотном Рафаэля и котенком?» Повесть они дописали и долго пропихивали в разные журналы и издательства, снабдив надлежащим предисловием, дабы убедить редакторов в полной добропорядочности авторов. «Марксистско-ленинская философия, — надували они пузырь благонадежности, — показывает, что пути решения трудных экологических проблем, а именно установления социоприродной гармонии, неразрывно связаны с неуклонным ростом научно-технического могущества человека, а также с достижением гармонии внутрисоциальной, то есть построением бесклассового коммунистического общества, реализующего подлинно нравственные отношения человека к человеку и человека к природе…» Ну и далее в таком духе… Повесть все-таки напечатали — к счастью, без предисловия. Какое-то время они продолжали сочинять вместе, написали даже роман, где предавали анафеме всяческих тиранов и диктаторов, но потом литературный союз распался по причине очевидной неспособности Виталика самостоятельно изобретать путные сюжетные ходы. К тому же Виталик довольно рано понял, что никогда не увидит то и так, что и как должно видеть мастеру (ту самую лошадь-скрипку Уэллса), чтобы создать новый — свой — мир. Оставалось смириться, а чтобы смягчить переживание, сменить для начала вид зависти, свойственной, как упоминалось, его натуре: зависть к успеху поменять на зависть к отсутствию стремления к успеху. По каковой причине он часто вспоминал героя фильма, увиденного в далеком детстве: пожилой благообразный господин, заключенный в тюрьму на долгие годы, умиротворенно клеит конверты.
Счастливый жребий! Но вот при очередной уборке письменного стола — аккуратист! — попался ему на глаза двадцатилетней давности номер русскоязычной американской газеты со статьей их с Аликом покойного друга и хорошего писателя Александра Зеркалова «Московская фантастика», а там… Ну бальзам, чистый бальзам: «Роман Александра Ицуры и Виталия Затуловского — вещь нестандартная. Авторы великолепно владеют словом и добились той степени свободы, которая позволяет, например, пианисту вольно импровизировать, сидя за инструментом. Они соорудили литературный салат, перемешав жанры: философский роман в письмах и космические приключения, пародию на других — и на самих себя, прозу и драму. Но глава за главою они настойчиво повторяют отчаянный вопрос: почему на сцену истории неизменно прорываются тираны, человекоубийцы? Вопрос формулируется образами — то мы видим детину с кошачьими усами, то мелькнет малорослый субъект в треуголке, мы слышим презрительно-медленную речь Сталина и скороговорку Ленина, а то нам вдруг расскажут историю Магомета, который вроде бы и не искал власти над людьми, но как-то вышло, что ее получил… Странная книга. Меня вдруг захватил рассказ-отступление о следователе НКВД, холодном садисте, которого самого ожидал расстрельный подвал, а он не захотел ждать своей очереди и сумел ускользнуть. Почему меня это захватило? Ведь историй таких написано-переписано… Да потому, наверно, что авторы заставили меня сочувствовать кровопийце. Впрочем, по большей части роман читается с улыбкой, прелестный кусок там есть, когда автор сам с собой играет в Портоса и д’Артаньяна — это так узнаваемо, все ведь мы любим играть. А кончается роман стихотворной бормоталкой, онегинской строфой, приемом, подсмотренным у Набокова: “Конец всегда венчает дело — уже другие берега маячат за листа пределом, как многоцветные луга. Смешение времен и красок, тюрбанов, шляпок, шлемов, касок. Литература — карнавал, так этот жанр Бахтин назвал. Но в бутафорского огня игре, в шутих надсадном вое вдруг просквозит лицо живое — нет, нет, приятель, чур меня! Я прочь бегу, я снова рад в беспечный кануть маскарад”».