Жизнь Гюго - Грэм Робб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стремление приспособить свою совесть к событиям позволила Гюго обратиться к тому классу, который обычно стоит у начала великих событий. Он обратился к мирному пролетариату – правда, они считали Луи-Наполеона социалистом и героем и лелеяли образ Виктора Гюго – защитника бедных{819}.
Ему оставалось лишь одно: закрепить впечатление.
Немногим из тех, кто прошел своего рода нравственное испытание, подобное тому, что пережил Гюго на баррикадах в июне 1848 года, дается вторая попытка. К счастью, если можно так выразиться, Франция тоже не сумела разрешить свои проблемы. В обществе снова назрели противоречия, и страна снова встала перед выбором.
Точка невозврата наступила в июне 1849 года. Левые устроили демонстрации против французского военного вмешательства в Италии; демонстрации восприняли как мятеж. Полиция разгромила несколько социалистических типографий, но виновных так и не наказали. Подозрения Гюго подтвердились в июле, когда прессе запретили печатать что-либо оскорбительное о президенте или просить у читателей денег, если на них наложен штраф. Поползли слухи о государственном перевороте, который готовит президент. Чем выше поднималось солнце над Второй республикой, тем больше «краснел» Гюго.
Происходившее с ним было тем неожиданнее, что он еще совсем недавно голосовал заодно с реакционерами. Малоизвестно, но факт: в июне 1849 года Гюго, будущий поборник антиклерикализма, поддерживал закон об образовании, предложенный клерикальной партией (Луи Фаллу). Его поступок остался незамеченным потому, что во всех печатных версиях речи Гюго последнюю фразу изменили: не «поддерживаю», а «я оставляю за собой право пересмотреть его»{820}.
Четыре месяца спустя, 19 октября 1849 года, называя себя «незаметным, но преданным солдатом порядка и цивилизации», он выступил против откровенной жестокости антиреспубликанской республики. Через шесть дней «Событие» выступила против Луи-Наполеона, а еще через шесть дней Луи-Наполеон распустил весь кабинет Барро, заменив министров своими ставленниками, – якобы для того, чтобы избежать «анархии».
Вряд ли Гюго радовался этим гвоздям, забитым в крышку республиканского гроба; и все же в его речах появляется мрачная, решительная радость. Он увидел вход в туннель, в конце которого, возможно, был свет. Консервативное большинство «сбросило маску»{821}; и, когда Гюго 19 октября 1849 года выступил под аплодисменты левых и обвинения в демагогии со стороны правых, он воспользовался образом, который призвал на свою сторону в июне 1848 года. Виктор Гюго заново материализовался по ту сторону баррикад: «дикари… которые оскорбляют цивилизацию, защищая ее варварскими средствами!»{822}
С высоты наших дней обвинения в адрес Гюго кажутся нелепыми. Ходили слухи, что он повернулся спиной к Луи-Наполеону из-за того, что тот отказался сделать его министром. Говорили даже, что Гюго и Луи-Наполеон не поделили будущую императрицу{823}. Более неподходящую для Гюго женщину трудно себе представить: тонкогубая ханжа, к тому же рыжая! Горькая правда заключается в том, что слухи порождал гальванизирующий труп пропаганды Второй империи. На Гюго клеветали проправительственные газеты и писатели, оставшиеся во Франции после государственного переворота. Для сравнения можно представить себе биографию Солженицына, поданную с позиций Политбюро и записанную со слов нераскаявшихся стукачей КГБ.
Судя по всему, Гюго предложили пост посла в Италии и Испании. Кроме того, из некоторых источников видно, что Луи-Наполеон собирался назначить его министром{824}. Но после разгромных речей Гюго 1849 года и роспуска кабинета Барро стало ясно, что ни о каком министерском портфеле не могло быть и речи. Разумеется, это не значит, что Гюго умерил свои амбиции. Наоборот, его стремления сделались еще менее скромными. На примере Ламартина он увидел, насколько преходящим и унизительным бывает частичный политический успех. Примкнув в 1849 году к побежденным, Гюго, возможно, надеялся на еще один левый переворот, во время которого его выбрали бы символическим, компромиссным президентом. После июньских событий он утвердился в роли, которая всегда давалась ему без труда: указующий перст, оппозиция, состоящая из одного человека, совесть нации – своего рода неофициальный президент. «Поэзия ударяет в голову, – пишет он в „Вильяме Шекспире“. – Тот, кто ходит по звездам, вполне может отказаться… от места в сенате»{825}. Все, кто изображал Виктора Гюго, просидевшего восемнадцать лет на крошечном острове и подпитываемого огромной завистью, не ухватывают существенной черты психики, благодаря которой его жизнь можно считать ценным уроком в искусстве выживания и сохранения своей личности: «Польза гордыни в том, что она защищает от зависти»{826}.
Слив пропаганды Второй империи в самых худших своих проявлениях служит для Гюго предлогом для сведения центрального события в жизни к одному узкому мотиву. Несмотря на все свое высокомерие, пропагандисты просчитались. Гордыней Гюго намерен был расплатиться за свое нравственное здоровье. Можно простить первых английских биографов Гюго за то, что они считали Нормандские острова приемлемой заменой Парижу, и даже за то, что они не почувствовали боли изгнанника; жаль, что они не оценили редкостного мужества, которое культивировал в себе Гюго.
Перейдя в стан побежденных, он начал общаться с людьми из совершенно других слоев. Как обнаружила Адель Гюго, новые знакомые Виктора громко говорили, курили трубки, не пользовались носовыми платками и никогда не вытирали ноги. С 1849 года и до государственного переворота жизнь Гюго можно назвать сценами из комедии на популярный тогда сюжет о деклассированных элементах. В его парламентских записях именно тогда появляется трещина, разлом, через который легко перекинуть мост в теории, а не на практике. Острое чутье ко всему новому заставило Гюго фиксировать гул, исходивший от монтаньяров – крайнего левого крыла парламентариев. Вот что творилось на заседании в мае 1849 года, за пять минут до отставки премьер-министра Барро:
«Ага! Вот и Барро! Большой барабан! Бум-бум-бум!»
«Что он говорит?»
«Он изящен, как бык, который пляшет гавот!»
«Долой последнего министра Луи-Филиппа!»
«Если бы послушали меня, он получил бы орден Фонаря!»[31]