Жизнь Гюго - Грэм Робб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тому времени Консьержери считалась неофициальным университетом социализма. К тому времени относятся два любопытных свидетельства о Гюго-революционере. Прудон, автор произведения «Что такое собственность?», к тому времени отсидел в Консьержери половину своего срока. Они с Гюго долго беседовали, и Прудон нашел примиренчество Гюго слишком неискренним: «Он думает, что одно лишь братство способно решить социальный вопрос»{849}. «Отец французского социализма» и предшественник Маркса мечтал о взрывах и очищении. Он хотел заменить смертную казнь узаконенной личной местью и разрешить убийство людей с сексуальными отклонениями. Последняя мысль пришла ему в голову вскоре после знакомства с семьей Гюго: «Эта семья – рассадник бесстыдства. Каждый день их навещают актрисы и проститутки: только что они в объятиях отца, а в следующий миг – в объятиях сына… Это непристойность в действии. Шум, крики, громкий смех. Какой позор!»{850}
По мнению Прудона, Гюго недоставало вдумчивой печали, свойственной истинному революционеру. Однако здесь следует заметить: в то время, как Гюго относился скептически к политике правительства, в полной мере испытал на себе гонения и не отступал от своих принципов, Прудон мало-помалу убеждал себя в том, что диктатор Наполеон III – рука Провидения в области общественных реформ. Главное отличие между ними состоит в том, что Гюго вел идеологическую битву с собственной совестью. Вот почему ему удалось соединить социалистические стремления со сложностью, состраданием и, как бы неуместно это ни звучало, стилем, что совершенно отсутствовало у Прудона.
Сокамерником Прудона был молодой журналист Огюст Нефтцер, недавно осужденный за неточное «цитирование» в своей статье Луи-Наполеона. Отрывки из его работ звучали в столь демократическом ключе, что упали цены на акции. В отличие от Прудона, Нефтцер сочувственно отнесся к общественной и политической дихотомии, которая разрасталась внутри Гюго:
«Раньше мы складывали объедки в угол – получался ужасный арлекин[32], состоящий из смеси телячьей печенки и конины в соусе. Гюго набросился на эти объедки! То было изумительное зрелище. Мы наблюдали за ним разинув рот. Знаете, он просто пожирает все подряд, как Полифем…
Он был похож на жулика или на студента, который учится тридцать лет. И он был совершенно грязен…
Когда я снова увиделся с ним в Бельгии [в 1852 году. – Г. Р.], передо мной был совершенно другой человек. Он выглядел как старый кавалерийский офицер. Но надо отдать ему должное: он всегда был гостеприимным, радушным хозяином – изящным, учтивым и обаятельным»{851}.
Генерал Гюго с манерами аристократа, Гюго готов был нырнуть в очистительный «океан» народного восстания, радовался, что ест «тюремный хлеб», жаждал битвы. Бог, его отец и народ были на одной стороне. По другую сторону находилась пародия на Наполеона Бонапарта, зловещий отец нации.
«Ближе к концу 1851 года, – писал английский обозреватель Бейль Сент-Джон, – атмосфера в Париже снова пропиталась электрическими токами революции»{852}. Но чувствовалось и кое-что новое. Прежде «даже молодые парни и женщины раздували ноздри, вдыхая запах пороха»; теперь «может быть, впервые к предвкушению борьбы примешивалось чувство страха».
Подобно многим, Гюго ожидал переворота и не уделил должного внимания другому заговору, который плели против него, можно сказать, в самом сердце его чрезмерно разросшейся семьи. 28 июня 1851 года почтальон доставил на дом Жюльетте Друэ объемистый пакет. Вскрыв его, она нашла кипу страстных любовных писем, помеченных гербом Гюго – «Ego Hugo»{853}. Письма были адресованы женщине по имени Леони д’Оне (девичья фамилия мадам Биар). В сопроводительной записке Леони сообщала Жюльетте, что их роман в разгаре и что Виктор отказывается сделать выбор между двумя своими любовницами.
Жюльетта покинула свой переулок и весь день гуляла по Парижу, гадая, что делать: покончить с собой или переехать к сестре в Бретань. Она стала вспоминать события последних семи лет, и все вдруг предстало перед ней в ином свете. Оказывается, она делила любовника с женщиной, которая ужинала с семьей Гюго, а она сидела в своей крошечной квартирке с крошечным садиком, как в тюрьме, общалась только со своей птицей и выходила лишь во двор, который она называла «выгульным»{854}.
В тот вечер, когда ему представили доказательства, Гюго поклялся, что «пожертвует» Леони в пользу Жюльетты. Но, поскольку Жюльетта знала Гюго целых девятнадцать лет, она прекрасно знала, каким будет исход: «Я скорее буду оплакивать твою умершую любовь ко мне, чем увижу, как ты принесешь ужасную жертву и станешь придавать трупу видимость любви». «Если я соглашусь на такое зверство, через полгода ты меня возненавидишь и будешь считать самой жестокой и трусливой эгоисткой».
Замысел, который всегда приписывают Гюго, но на самом деле принадлежавший Жюльетте, состоял в испытательном сроке: Виктор будет по-прежнему встречаться с обеими любовницами, а затем примет решение. Хотя считается, что испытательный срок продолжался четыре месяца, на самом деле он тянулся с того дня, когда все открылось, то есть с 28 июня, по 5 октября, когда Жюльетте «даровали разрешение быть счастливой»: ровно сто дней – символический период, который, возможно, установил сам Гюго.
Сто дней Наполеона окончились поражением в битве при Ватерлоо. Сто дней Гюго окончились решением, которое, возможно, спасло ему жизнь. Его сангвиническая приспособляемость к неожиданностям придает даже этому фиаско вид осмотрительности: настало время почистить шкафы и подготовиться к новой жизни. Ну а Леони выдвинула ему ультиматум: «Я не могу оставаться в пропасти унижения, в которой ты меня держишь, и продолжать играть одиозную роль куртизанки».
Удар, нанесенный Леони, помог Гюго упростить свою жизнь. Он еще раз поклялся Жюльетте в любви, признал свою вину, получил прощение. Его «предательство» отошло в историю. Далее следовало последнее очищение совести, замаранной на куче отбросов в июне 1848 года.
1 декабря 1851 года друг англичанина Бейля Сент-Джона принес ему экземпляр вечерней газеты, «издаваемой семьей Гюго и небольшой группой молодых людей». Каким-то чудом газета «Народовластие» пережила временный запрет и тюремное заключение своего редактора. В газете излагались свежие сплетни о государственном перевороте, но затем «в ней иронически доказывали: невозможно, чтобы Луи-Наполеон мог так откровенно предать данные им обещания»{855}.