Арсен Люпен - Джентльмен-грабитель - Морис Леблан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вторая кража была спровоцирована первой. После того как газеты рассказали об исчезновении еврейской лампы, кому-то пришла в голову мысль повторить кражу и присвоить то, что еще не унесли. На этот раз кража была не инсценированной, а настоящей, с настоящим взломом, проникновением и тому подобным.
– Разумеется, это был Люпен…
– Нет, Люпен так глупо не работает. Люпен не стреляет в людей просто так.
– Тогда кто же это?
– Без сомнения, Брессон, но без ведома дамы, которую он шантажировал. Это Брессон проник сюда, это его я преследовал, это он ранил беднягу Вилсона.
– Вы абсолютно в этом уверены?
– Нет никаких сомнений. Один из сообщников Брессона написал ему вчера, до его самоубийства, письмо, доказывающее, что между этим сообщником и Люпеном начались переговоры о возвращении вещей, похищенных из вашего особняка. Люпен требовал всего первую вещь (то есть еврейскую лампу), а также и все вещи от второго дела. Кроме того, он не упускал Брессона из виду. Когда тот пришел вчера вечером на берег Сены, один из товарищей Люпена следил за ним одновременно с нами.
– Что собирался делать Брессон на берегу Сены?
– Он узнал о продвижении моего расследования…
– От кого он узнал?
– От той же самой дамы, которая совершенно справедливо полагала, что находка еврейской лампы не приведет к раскрытию ее кражи. Так вот, Бретон был предупрежден, он собрал в пакет все, что могло его скомпрометировать, и бросил в такое место, где можно было бы его забрать, когда опасность минует. Возвращаясь, он заметил, что мы с Ганимаром идем по его следу. Видимо, на его совести были и другие преступления. Он потерял рассудок и покончил с собой.
– Но что же было в пакете?
– Еврейская лампа и другие безделушки.
– Значит, они не у вас?
– Сразу же после исчезновения Люпена я воспользовался ванной, которую он заставил меня принять, чтобы попасть на место, выбранное Брессоном, и нашел украденные у вас вещи завернутыми в тряпки и промасленную бумагу. Вот они, на этом столе.
Не говоря ни слова, барон перерезал веревки, одним движением разорвал мокрое тряпье, вынул лампу, повернул винт у ее основания, нажал двумя руками на тайник, открутил его, открыл, разделив на две части, и достал золотую химеру, украшенную рубинами и изумрудами.
Она была цела.
За этим обычным, на первый взгляд, рассказом, за простым изложением фактов скрывалась настоящая трагедия. Это стало формальным, прямым, неоспоримым обвинением, предъявленным Шолмсом мадемуазель Алисе Демэн. Она красноречиво молчала.
Пока продолжалось жестокое и последовательное изложение мельчайших доказательств, ни один мускул не дрогнул на ее лице, ни возмущение, ни сомнение не нарушили ясности ее чистого взгляда. О чем она думала? Главное – что она собиралась сказать в ту торжественную минуту, когда ей придется отвечать, когда придется защищаться и разрывать железное кольцо улик, в которое ее так ловко заковал Херлок Шолмс?
Эта минута наступила, но девушка продолжала молчать.
– Говорите, скажите же что-нибудь! – воскликнул господин д’Эмблеваль.
Она так и не заговорила.
Он настаивал:
– Одно только слово оправдания… одно только слово протеста – и я вам поверю.
Она так и не произнесла этого слова.
Барон пересек комнату и снова заговорил, обращаясь к Шолмсу:
– Да нет же, мсье Шолмс! Я не могу поверить, что это правда! Бывают невозможные преступления! И это преступление противоречит всему, что я знаю, всему, что я видел в течение целого года. – Он положил руку на плечо англичанина. – А вы сами, мсье… Вы абсолютно и бесповоротно уверены, что не ошибаетесь?
Шолмс колебался, как человек, которого застали врасплох и он не готов моментально ответить. Однако он улыбнулся и сказал:
– Только человек, которого я обвиняю, мог благодаря занимаемому в вашей семье положению знать, что в еврейской лампе находится это великолепное украшение.
– Я не хочу в это верить, – прошептал барон.
– Спросите сами.
Действительно, это было единственное, чего он не попытался сделать, испытывая безоговорочное доверие к девушке. Однако нельзя было и дальше не замечать очевидного.
Барон подошел к Алисе Демэн и спросил, глядя ей в глаза:
– Это вы, мадемуазель? Это вы взяли драгоценность? Это вы переписывались с Арсеном Люпеном и организовали кражу?
Она ответила:
– Да, господин барон, это я.
Она не опустила головы. На ее лице не было заметно ни стыда, ни стеснения.
– Возможно ли это? – прошептал господин д’Эмблеваль. – Я никогда бы не подумал… вы – последний человек, которого я стал бы подозревать… Как вы осуществили это, несчастная?
Она ответила:
– Я сделала то, о чем рассказал господин Шолмс. В ночь с субботы на воскресенье я спустилась в будуар и взяла лампу, а на следующее утро отнесла ее… этому человеку.
– Да нет же, – возразил барон, – то, о чем вы говорите, невозможно!
– Невозможно? Почему?
– Потому что утром я нашел дверь будуара закрытой на засов.
Она покраснела, потеряла самообладание и взглянула на Шолмса, как будто просила у него совета.
Шолмс выглядел пораженным смущением Алисы Демэн едва ли не больше, чем замечанием барона. Так ей нечего ответить? Признания, на которых основывались объяснения Шолмса о краже еврейской лампы, маскировали ложь, немедленно разрушавшую весь анализ событий?
Барон снова заговорил:
– Эта дверь была закрыта. Я подтверждаю, что нашел засов, как он был оставлен накануне вечером. Если бы вы прошли через эту дверь, как говорите, то требовалось, чтобы кто-то открыл ее изнутри, то есть из будуара или из нашей комнаты. Но в этих двух комнатах никого не было… никого, кроме моей жены и меня.
Шолмс наклонился и закрыл лицо руками, чтобы не было видно, как он покраснел. Он будто ослеп от резкой вспышки, был поражен и растерян. Все стало ясно, как если бы он увидел пейзаж в лучах восходящего солнца: Алиса Демэн невиновна!
Алиса Демэн невиновна. Это была непреложная, ослепительная правда, вместе с тем объясняющая неловкость, что он испытывал с первого дня своего расследования, целью которого было предъявить ужасное обвинение этой девушке. Теперь ему все стало ясно. Он знал. Одно движение – и внезапно перед ним предстало неопровержимое доказательство.
Он поднял голову и взглянул настолько естественно, насколько это было возможно, на мадам д’Эмблеваль.
Она была бледна той непривычной бледностью, которая появляется в моменты самых тяжелых жизненных испытаний. Она попыталась спрятать руки, которые едва заметно дрожали.