Порода. The breed - Анна Михальская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тополя Плющихи, видевшие еще Толстого, Блока и Рахманинова, тихо стояли с поникшими листьями, на которых поблескивали слюдяные следы застывшего сока.
За толстой дверью подъезда было прохладно. Пахло кошками и темной сыростью. Но чем выше я поднималась по каменным истонченным от времени ступеням, тем ощутимей становился бодрый, упоительно роскошный запах кофе, волнами плывший с площадки последнего этажа, из квартиры Анны Александровны. Этот запах, словно прелестная кокетливая француженка, на миг утреннего визита беззаботно раскинувшаяся в креслах, одним своим мимолетным присутствием будил если не надежды, то мудрую безмятежность, и если не вооружал против грядущих волнений, то отстранял небрежным жестом на приличествующее им место.
Разглядеть Валентину во тьме коридора не удалось, и как Данте за тенью Вергилия, я шла за ней следом во мраке, пока она не повернула за угол и мы не оказались перед открытой дверью комнаты ее покойной бабушки. Оттуда-то и доносился кофейный аромат.
Окно, узкое и такое высокое, что его всегда было почти невозможно вымыть, теперь пропускало столько света, будто стекол не было вовсе. Видно, стремясь одолеть тоску, Валентина оттерла его смесью, изготовленной по старинному московскому рецепту — так, как с шаткой стремянки мыла некогда окна в библиотеке МГПИ, ныне — МПГУ. В комнате было чисто, светло и пусто. Мы присели на простые венские стулья у подоконника — из мебели остались только они, да железная кровать с сеткой. Окно, о котором позаботились в последний раз в его столетней жизни — перед тем, как чужие приезжие люди выдерут, выломают его из старой стены, сбросят с четвертого этажа и заменят стеклопакетом, — это окно позволяло заметить, что Валентина похудела на полпуда, не меньше, что глаз у нее дергается и что она только что покрасилась в оранжевый цвет. Все это делало ее похожей на неудачливую ведьму.
Каждую минуту она вскакивала и порывалась бежать домой. Потому ее рассказ был долог и сбивчив. История оказалась на редкость банальной, и я сама была свидетелем большей ее части. Но Валентина, как подлинно народный сказитель, нуждалась в полноте повествования и начала с самого начала. Она десять лет терпела не очень любимого мужа, упрямого, безответственного и ленивого, она скрепя сердце высиживала из него бизнесмена, тормоша его, когда он порывался уснуть на диване, то есть непрерывно, и даже когда скорлупа яйца треснула и показался на редкость безобразный детеныш, она не отшатнулась в ужасе, не прогнала и не бросила гадкого на произвол судьбы, как полагается в сказках, а продолжала пестовать до тех пор, пока в мире московских воротил не появился еще один крокодил. Или удав. В общем, рептилия, с чьих зубов кровь каплет не переставая. И тогда — что бы вы думали — в знак пожизненной благодарности он бросил ее, и, кажется, навсегда. Ей и в голову не приходило, что такой неопрятный мрачный жадюга может кому-то понадобиться: в суете забот о его благополучии — здоровом сне и питании — она не успела сделать только одно — осознать, что теперь у него много денег. Не просто много, а очень много, как говорят в рекламе. И не у них, как она привыкла думать, а именно у него. И что для всех, кроме нее, главное в муже только это, а потому отныне он нужен всем женщинам. Всем! — и она посмотрела на меня как-то искоса.
И снова вскочила: пора, пора домой.
— Зачем? — спросила я. — Тебя что, там ждет кто-нибудь?
Она оглянулась на дверь: — Н-нет… Ну, как… Да, да, конечно, да! Пора кормить кошку.
Дальнейшие расспросы я проводила без особого интереса, скорее просто для порядка, чтобы убедиться в справедливости двух возникших гипотез. Подтвердились обе. Первая: Валентина надеялась, что муж вернется, и панически боялась, что стоит ей закрыть за собой дверь, как он позвонит. Видно было, что это уже невроз: доводы ratio — у тебя есть автоответчик, определитель номера и что там еще; если захочет вернуться — найдет тебя на другом конце света, это у них просто — оставляли ее безучастной. Вторая: Валентина боялась, что муж ее убьет… Ну, то есть наймет киллеров. Этот страх тоже мучил ее неотступно и заставлял сидеть дома. Ночью она боялась встать со своего колченогого дивана, чтобы не оказаться в кружке оптического прицела, и, пригнувшись, писала в баночку или проползала в коридор — она нашла только два способа и выбирала один из них в зависимости от настроения. И тут разум оказался бессилен, и сонмы чудовищ вторглись в его владения и их населили. Эта душа оказалась не настолько просторна, чтобы вместить другие предметы, и не настолько подвижна, чтобы уклониться от боли.
Мы вышли вместе, я проводила ее через мост до метро и сказала, что вечером заеду за ней на такси, потому что билеты уже куплены, поезд — место самое безопасное, как и сельские просторы Смоленщины, а в квартире с кошкой поживет пока один мой приятель — Тарик, каскадер и укротитель, о котором она наслышана и которому давно пора принять ванну. При этом я утаила, что диван, скорее всего, рухнет, — укротитель весил больше центнера, — а ванну нужно принять не только ему, но и дюжине борзых — только псовых, конечно: короткая шерсть хортых делала их неуязвимыми для блох и грязи. Кошек, как и все живое, Тарик любил и жалел, так что за судьбу рыжей бестии — любимицы Валентины — опасаться не приходилось.
Пока я сдавала свой билет, покупала новые и договаривалась с Тариком, пока звонила Мэй, чтобы еще раз поблагодарить, пока собирала сумку и заказывала такси, на Москву пала ночь. С ней опустилась тоска. В воспаленном розоватом свете фонарей все казалось неузнаваемо преображенным. Черные купола и стены Новодевичьего на черном небе, теплые испарения грязного асфальта на той же Бережковской набережной, по которой теперь я ехала не на поливалке, а на такси, и в обратную сторону — забрать Тарика, чтобы поселить его с кошкой, — смутные картины английской жизни, где-то странствующий неуловимый Сиверков в своих зоологических отрепьях, белозубая улыбка вымытого Ричарда, голос павлина, обезумевшая Валентина, всегда отсутствующая, но издали требовательная мать — все, совершенно все исполнялось каким-то зловещим смыслом, будто скрывало некий дьявольский замысел, в ночи проступающий на поверхности вещей единым и страшным узором.
Я боялась ехать в Смоленск. Я боялась этого так, как боялась встречи с отцом, пока он был жив. Ничто не изменилось и ничто не исчезло: страх, печаль, одиночество — они по-прежнему были со мною, словно и не думали меня покидать. Я вспомнила картинку Билибина из книги с русскими сказками: стоит девочка на опушке чащи, уж село красное солнышко, уснули цветы лазоревые, смолкли птицы голосистые, вот и ночь наступает, но нужно, нужно решиться и войти…
Узкие башенки Белорусского вокзала чернели в ночи, как верхушки елового леса. Часы над темным провалом полукруглой арки были сломаны — стрелки с самого начала перестройки указывали одно и то же время — полвторого. Но поезд, едва освещенный скудным вокзальным светом — светом бедствий, войны и нашествий — был уже подан. На потолке купе слабым голубоватым пятном мигала лампочка. Устроившись, Валентина разломила таблетку тазепама и протянула мне половину. Поезд дрогнул, тронулся, и по белым оконным занавескам, по стенам замелькали ломаные тени столбов и проводов, огни да огни.