Другие цвета - Орхан Памук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Корреспондент: Вы самый продаваемый автор в Турции, но продажи ваших тиражей на Западе намного превосходят те же показатели на родине. Ваши произведения переведены на сорок языков. Когда вы пишите, на какую читательскую аудиторию вы рассчитываете и думаете ли о более глобальном сообществе читателей?
Памук: Я знаю, что круг моих читателей не ограничивается границами Турции. И когда я начинаю писать, я рассчитываю на более широкую аудиторию. Мой отец обычно говорил о своих друзьях из числа турецких писателей, что они «обращаются только к турецкой аудитории».
Каждый писатель должен отдавать себе отчет в том, кто является «его» аудиторией, на кого ориентировано его творчество. Я тоже столкнулся с этой проблемой. Две мои последние книги прочитали более двух с половиной миллионов человек по всему миру. Конечно, я знаю об этом. С другой стороны, в процессе работы над романом я никогда не думаю о том, что должен доставить удовольствие читателям, и я верю, что они это понимают. С самого начала я решил для себя: это моя работа, и она не должна зависеть от ожиданий и чаяний читательской аудитории. Этого принципа я придерживаюсь даже при компоновке предложений: сначала я подготавливают читателя, настраиваю его, а потом удивляю. Возможно, поэтому я люблю длинные предложения.
Корреспондент: Для большинства читателей-нетурок ваши произведения привлекательны в первую очередь самобытностью, колоритом турецкой жизни. А что, по-вашему, интригует турецкого читателя?
Памук: Существует проблема, которую Гарольд Блум называл «боязнью влияния». Я, как и все авторы, переболел ей в молодости. После тридцати лет я считал, что на меня, возможно, оказывает слишком большое влияние творчество Толстого или Томаса Манна, поскольку свой первый роман я писал под впечатлением поэтичной, изящной прозы мэтров. В конечном счете я решил, что, даже если я вторичен, даже если я пытаюсь привлечь внимание совершенно иной читательской аудитории, воспитанной в иной культуре и ином историческом срезе, я тем не менее буду оригинален.
Рецепт оригинальности чрезвычайно прост — соедини воедино то, что раньше никто не соединял. Вспомните, например, роман «Стамбул»: я объединил очерк о городе с впечатлениями и воспоминаниями о нем иностранных авторов — Флобера, Нерваля, Готье — и размышлениями о том, как их восприятие Стамбула повлияло на некоторых турецких писателей. Сюда же я включил и автобиографическое повествование. Абсолютно новаторский прием. Иногда стоит рискнуть, и может родиться нечто оригинальное, например роман «Стамбул». Не знаю, правда, удалось ли мне это. Тот же прием я использовал, когда писал «Черную книгу», я попытался соединить несоединимое.
Корреспондент: Роман «Стамбул» пронизан ощущением одиночества, вашего одиночества. Совершенно очевидно, что в Турции вы одиноки и как писатель. Вы выросли и продолжаете жить в мире, который вас не принимает.
Памук: Хотя я вырос в большой семье и меня всегда учили уважать и воспринимать сообщество, в котором я живу, с годами я стал испытывать потребность оторваться от него. Есть у меня в характере какая-то тяга к самоуничтожению, и в моменты гнева или в приступе ярости я делаю вещи, которые лишают меня радости общения с приятной компанией. Я довольно рано понял, что общество убивает мое воображение, способность фантазировать. Мне необходима боль одиночества, чтобы заставить работать мое воображение. И тогда я счастлив. Но, будучи турком, я через какое-то время начинаю тосковать по общению, мне его не хватает. Роман «Стамбул» стал причиной разрыва отношений с матерью — мы с ней больше не видимся. И конечно, я вряд ли встречусь с братом. А отношения с турецкой публикой испортились после моих недавних выступлений и высказываний.
Корреспондент: В таком случае, насколько вы ощущаете себя турком?
Памук: Во-первых, я турок по рождению. И я счастлив этим. Представители других стран воспринимают меня турком в большей степени, чем я сам. Меня знают как турецкого автора. Когда Пруст пишет о любви, его размышления воспринимаются как рассказ об универсальной, абстрактной любви. Когда о любви писал я, особенно в первых произведениях, говорили, что я пишу о турецкой любви. Когда мои работы стали переводит на другие языки, турки гордились мной. Они объявили меня «своим». Я стал для них больше чем просто турком. Когда ты приобретаешь мировую известность, внимание акцентируется именно на твоем турецком происхождении, и тогда сами турки начинают бесконечно напоминать тебе об этом. Твое ощущение национальной принадлежности перестает принадлежать тебе, оно становится объектом манипуляции каких-то посторонних людей. Они навязывают тебе свои представления об этом. Сегодня этих людей больше беспокоит имидж Турции на международной арене, чем мое искусство, что, естественно, рождает все новые проблемы, поскольку многие турки, не прочитав ни одной моей книги, бурно реагируют на то, что именно я рассказал мировому сообществу о Турции. Литература соткана из добра и зла, демонов и ангелов, а их беспокоят только мои демоны.
1
Жизнь обычно скучна, когда не на что смотреть и нет рассказа, который можно послушать. Во времена моего детства, чтобы избавиться от скуки, либо слушали радио, либо смотрели из окна на улицу, на прохожих, в окна квартир дома напротив. В те времена, в 1958 году, в Турции еще не было телевидения. Правда, тогда не говорили «нет телевидения», а говорили с оптимизмом «еще не пришло», как, впрочем, говорили и о легендарных голливудских фильмах, которые в Стамбуле стали показывать только через четыре-пять лет.
Смотреть из окна было настолько серьезным времяпрепровождением, что, когда в Турцию наконец «пришло» телевидение, то телевизоры смотрели так, словно смотрели из окна на улицу. Глядя в телевизор, отец, дядя, бабушка точно так же разговаривали и ссорились, не глядя друг на друга, и точно так же сообщали друг другу то, что видят.
— На этот раз снега много выпадет, — говорила, например, моя тетя, глядя из окна на идущий с утра снег.
— Опять этот продавец халвы пришел на угол Нишанташи, — говорил я, глядя из другого окна на трамвайные пути.
По воскресеньям мои дяди, тети и все остальные поднимались к бабушке и всегда обедали вместе.
Глядя в окно, я ждал, когда подадут еду, и чувствовал себя необыкновенно счастливым: я вместе с родителями, среди моих многочисленных дядей и тетей, большая гостиная освещена неярким светом хрустальной люстры над длинным столом, который накрывали к обеду. Гостиная в квартире бабушки была полутемной, как и наша квартира, но мне она казалась гораздо более мрачной. Возможно, из-за тюлевых занавесок и штор, отбрасывающих жутковатые тени на никогда не открывавшиеся балконные двери. А может быть, мне так казалось из-за того, что душные комнаты были битком забиты инкрустированными перламутром ширмами, старинными сундуками, огромными грубыми столами, ломберными столиками и огромным пианино, верхняя крышка которого была уставлена фотографиями в рамках, и всегда пахло пылью.
После обеда мой дядя курил в одной из смежных темных комнат, выходивших в столовую.