Золотая тетрадь - Дорис Лессинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, и что же ты не выскажешься откровенно? Почему не скажешь то, что думаешь? Я знаю, ты презираешь моего отца. Все потому, что он нехороший человек.
При слове «нехороший» Анна невольно рассмеялась, а Томми нахмурился. Она сказала:
— Извини, но это слово — не из тех, которыми я пользуюсь.
— А почему? Ведь ты же это имеешь в виду? Мой отец уничтожил Марион, а теперь он уничтожает их детей. Разве скажешь, что он хороший? Ну, ты же не станешь говорить, что это Марион виновата во всем?
— Томми, я не знаю что сказать, — ты пришел ко мне, и я понимаю, что ты ждешь от меня каких-то разумных здравых слов. А я не знаю, я просто не знаю…
Бледное, покрытое капельками пота лицо Томми было убийственно честным, в его глазах светилась искренность. Но было в его взгляде и что-то еще — искорки злобного удовлетворения; он обвинял ее в том, что она обманывает его надежды; и он был рад, что это так. Он снова повернул голову и посмотрел на ее тетради. «Вот сейчас, — подумала Анна, — сейчас я должна сказать то, что он хочет услышать». Но не успела она додумать эту мысль до конца, как Томми встал и направился к ее тетрадям. Анна вся подобралась, она не шелохнулась; для нее была невыносима даже мысль, что кто-то может увидеть эти тетради, и все же она чувствовала, что Томми имеет право на них смотреть: и она не смогла бы объяснить, почему у него такое право есть. Он стоял к ней спиной и смотрел на тетради. Потом он оглянулся и спросил:
— А почему у тебя четыре тетради?
— Я не знаю.
— Ты должна это знать.
— Я никогда себе не говорила: «Я стану делать записи в четырех тетрадях». Просто так вышло само собой.
— А почему это не может быть одна тетрадь?
Она немного подумала и сказала:
— Возможно, потому что это была бы такая свалка. Такая неразбериха.
— И пусть была бы неразбериха. Почему бы нет?
Анна подбирала правильные слова, чтобы их ему предложить, когда сверху донесся голосок Дженет:
— Мама?
— Да? Я думала, ты спишь.
— Я и спала. Я пить хочу. А с кем ты говоришь?
— С Томми. Хочешь, чтоб он поднялся к тебе и пожелал тебе спокойной ночи?
— Да. И я хочу воды.
Томми медленно развернулся и вышел; Анна слышала, как он на кухне наливает воду, как он тяжело поднимается по лестнице. А между тем она пришла в сильнейшее смятение чувств: как будто каждая частица и каждая клетка ее тела подверглись воздействию какого-то раздражающего вещества. Присутствие Томми в одной с ней комнате и необходимость думать, как с ним управиться, заставляли ее более или менее оставаться Анной, более или менее оставаться самой собой. Но сейчас она уже с трудом себя узнавала. Ей хотелось смеяться, хотелось плакать, даже кричать; ей хотелось что-нибудь разбить, схватить какой-нибудь предмет, трясти его, трясти, пока… предметом, разумеется, был Томми. Анна сказала себе, что она заразилась его настроением, его состоянием; что ею овладели его эмоции; она с изумлением подумала, что то, что на его лице отражалось в виде отсветов злобы и ненависти, а в голосе проявлялось краткими отзвуками резкости и жесткости, должно быть, все это было внешним проявлением яростного внутреннего шторма такой огромной силы, что… и она внезапно почувствовала, что на ее ладонях и в подмышках проступает холодный пот. Ей стало очень страшно. Все ее разнообразные и противоречивые чувства сводились к одному: она была в ужасе. Но не могло же, конечно, быть такого, что она физически боялась Томми? Так сильно его боялась и все же отправила наверх, к ребенку? Но нет, за Дженет Анна ни капли не беспокоилась. Она слышала, как наверху два голоса сплетаются в веселом диалоге. Потом раздался смех — смех Дженет. Потом — медлительные, целенаправленные шаги, и Томми к ней вернулся. Он тут же спросил:
— А как ты думаешь, какой станет Дженет, когда вырастет?
Лицо его было бледным и упрямым, не более того; и Анне стало как-то легче. Он стоял у ее рабочего стола, одной рукой на него опираясь, и Анна ответила:
— Не знаю. Ей всего одиннадцать.
— Тебя это не беспокоит?
— Нет. Дети все время меняются. Откуда же мне знать, чего она потом захочет?
Томми надул губы, скептически улыбнулся, и она сказала:
— Ну? Я опять ляпнула какую-нибудь глупость?
— Все дело в том, как ты это говоришь. В твоем подходе.
— Извини.
Но поневоле она сказала это с горечью и, безусловно, раздраженно; и на лице Томми мелькнула быстрая улыбка — улыбка удовлетворения.
— А ты думаешь когда-нибудь об отце Дженет?
Этим ударом он попал ей прямо в диафрагму; Анна почувствовала, как внутри все напряглось и сжалось. Однако она сказала:
— Нет, почти что никогда.
Он пристальным и неподвижным взглядом в нее уперся; и она продолжила:
— Ты же хочешь, чтобы я честно рассказала тебе о своих чувствах, да? Ты только что высказался абсолютно в духе Сладкой Мамочки. Она со мною часто говорила примерно так: «Он — отец вашего ребенка». Или: «Он был вашим мужем». Но это было пустым звуком для меня. Что тебя тревожит — что твоя мать не сильно любила Ричарда? Что ж, должна тебе сказать, она была увлечена им гораздо больше, чем я — Максом Вулфом.
Томми стоял перед ней, прямой и очень бледный, и его взгляд был обращен сугубо внутрь; Анна засомневалась, замечает ли и слышит ли он ее вообще. И все же было похоже, что он слушает, поэтому она продолжила:
— Я понимаю, что это значит: иметь ребенка от мужчины, которого ты любишь. Но я не понимала этого, пока я не полюбила мужчину. Мне хотелось иметь ребенка от Майкла. Но дело в том, что я родила ребенка от мужчины, которого я не любила…
Она умолкла, замерла, не понимая, слышит ли он ее. Его взгляд упирался в стену, он смотрел на какую-то точку на стене в нескольких футах от Анны. Он перевел на нее какой-то мутный рассеянный взгляд и сказал тоном какого-то немощного сарказма, она никогда раньше не слышала, чтобы Томми так говорил:
— Продолжай, Анна. Для меня это такое откровение — послушать, как опытные люди рассуждают о своих чувствах.
Однако смотрел он убийственно серьезно, поэтому она подавила ту тревогу, которую в ней породил его сарказм, и продолжила:
— Мне кажется, дело обстоит так. Это не ужасно, — я хочу сказать, это может быть ужасно, но это не разрушительно, это не отравляет всю жизнь — обходиться без того, чего ты хочешь. Нет ничего плохого в том, чтобы сказать: «Моя работа — это не совсем то, чем я действительно хотел бы заниматься, я способен на большее». Или: «Я — человек, которому нужна любовь, а я без нее обхожусь». А вот что действительно ужасно, так это притворяться, что второсортное — первосортно. Притворяться, что тебе не нужна любовь, когда она тебе нужна; или что тебе нравится твоя работа, когда ты прекрасно знаешь, что способен на большее. Было бы ужасно, если бы я сказала, из чувства вины или из каких-нибудь еще соображений: «Я любила отца Дженет», когда я прекрасно знаю, что я его не любила. И точно так же было бы нехорошо, если б твоя мать сказала: «Я любила Ричарда». Или: «Я люблю свою работу»…