Десять посещений моей возлюбленной - Василий Аксенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не разъяснивает. Ельник почти не различить. Остов церкви бывшей смутно проступает.
Штакетник новый, не покрашенный пока – светлеет.
Вдохнул воздух полной грудью.
Пешком направился в Черкассы. К полуночи дойду, думаю. К часу уж точно доберусь.
Темно совсем уже. Еще и морочно. Привыкнув и приглядевшись, ориентироваться все же можно. И все знакомое же чуть ли не до метра – шагами сколько раз измерил эти версты – их тут двенадцать.
Поднялся на Яланскую Осиновую. Поворот впереди крутой. Все собираются спрямить дорогу там. В тот вечер, когда мы выпили подарок Лаврентьева Шурки, десять литров медовухи, поехал я на своем мотоцикле к Тане. Как раз на этом повороте. Выведу, думаю, его, поворот этот, с закрытыми глазами, по памяти, или нет? Получится у меня это, нет ли? Скорость под восемьдесят – так, примерно. Перед самым поворотом закрыл глаза, но скорости не сбавил. Открыл их, было уже поздно – снова пришлось их закрывать. Съехав в кювет, перевернулся. Мотоцикл лежит, мотор работает, заднее колесо крутится. А я, покинув, как снаряд, выпущенный из пушки, седло, полетел в тальник густой, что и спасло меня – спружинило. Но спину сильно расцарапал. Таня опять мне мазала ее зеленкой или йодом, уж и не помню точно чем. Мотоцикл поднял, на дорогу вырулил, поехал дальше, глаза уже нигде не закрывая. Но беды мои в тот вечер на этом не закончились. В Черкассы не стал въезжать на мотоцикле. Оставил его на въезде в деревню, в ельнике. Пошел пешком, чтобы явиться неожиданно для Тани – так захотелось мне обрадовать любимую. К дому приблизился. Все вроде спят. Ворота на засов заперты. Пошел к окну Таниной комнаты. Перелез в палисадник. Подергал – на шпингалет окно закрыто. Из палисадника выбрался. Прошел дальше. Залезу, думаю, в ограду, а из ограды – на чердак. Таня там, всего скорее. Сразу за заплотом, внутри ограды, навес. Между верхним бревном заплота, в два метра с лишним высотой, и крышей навеса щель узкая. Едва протиснулся в нее я. В ограду спрыгнул. На́ тебе. Встал на задние лапы передо мной, прижав меня к заплоту, Соболь. Уж поджидал меня, конечно. Раз хоть бы взлаял. Передние лапы мне на плечи положил. Молчим оба. Я – ясно почему – дар речи утратил, Соболь – пойми его попробуй. Темно. Но вижу белые его клыки, чуть их ощерил. Не рычит. Не знаю, чем бы это завершилось, если бы, словно почувствовав, не спустилась с чердака, держа в руках фонарик, в ограду Таня – ей захотелось вдруг на улицу с чего-то. Спасла. Но страху-то уж натерпелся. А взял да нос мне откусил бы. Нос – еще ладно, горло бы мне передавил. Хоть я и думал там, что просто, мол, не сдамся. Соболь меня и пропустил бы, может, если бы от меня не пахло медовухой – это его, пожалуй, и смутило. Хотя кто знает. Попробуй влезть ему в башку. Его и кличку сразу-то забыл, потом уж вспомнил.
Отошел от Яланской Осиновой с километр, и догоняет меня, звеня сзади антигрозовой цепью, бензовоз. Остановился. Дядька в кабине. Дверцу открыл.
– Далеко? – спрашивает.
– До Черкасс, – говорю.
– Залазь, – говорит.
Сел я. Захлопнул дверцу.
– Еще раз, – говорит, – открой и захлопни посильнее.
Проделал это я.
– Вот так… А мне до Троицы, – говорит дядька. – В Татарскую Асасээр.
В соседнем с нашим Ново-Мангазейском районе много татар живет, приехавших туда в начале века по столыпинской реформе. Обосновались. Никуда уезжать оттуда не собираются. Вот почему и ССР Татарская – так шутят.
– А чё в Черкассы-то… Живешь там? – спрашивает дядька.
– Да нет, – говорю, – так.
– Так уж и так?.. На ночь-то глядя…
– Да к однокласснице своей.
– Вот, оно да, другое, парень, дело. А то он так… И мы когда-то были молодыми. А сам с Ялани?
– Да.
– Хорошая деревня.
– Село, – говорю.
– Или село. А, все они деревни. Вот хоть и Троица… село. Бывал там?
– Нет.
– Ну, побываешь, – говорит дядька, – какие твои годы. Большая Белая – село вон.
– Побываю, – говорю.
– А чей с Ялани-то?
– Истомин.
– А. Знаю, знаю, – говорит дядька. – Как не знать. Его здесь мало кто не знает… Это когда сбежали тут одни… После войны уж дело было… В сорок восьмом, в сорок девятом ли… Никому, говорят, не сдадимся, их окружили уж, отстреливаться, дескать, будем, себя застрелим. Сдадимся, мол, если придет сюда Истомин. Ну, чё, пришлось к ним отправлять Истомина, хоть не его участок был. Это я помню. Фронтовик. Мужик хороший, главно – честный.
– Да, – говорю, – честный.
– Ну дак… не честный был бы, все бы это знали. А я возил тогда Второго… С райкома партии. Бурыкин. Был там такой по сельскому хозяйству… Живой, уж нет ли… Перевели его потом куда-то. Ну, и с отцом твоим встречались. Николай Павлович, ведь так?
– Да, так.
– Ну, знаю, знаю… как не знать.
Свет фар Черкассы выявил – дома в них.
– Твои Черкассы вот… И где?
– Вон, на развилке.
– На развилке… На ночь-то глядя, так он… но… Мы, парень, тоже были молодыми. Моя жена, покойная, была отсюда.
Вылез я на развилке.
– Отцу привет передавай… От Белоглазова Степана. Он должен помнить.
– Хорошо, – говорю. – Передам… Спасибо.
– Не за что.
Захлопнул я дверцу. Бензовоз дальше поехал. А я подался к Таниному дому.
Света в окнах, вижу, нет. Спят все, конечно, – встают рано. Спит, наверное, и Таня. Готовиться ей теперь к вступительным экзаменам не надо – за учебниками не засиживается. Фотографии не проявляет – станция в деревне, экономя солярку для уборочной, допоздна так не работает, да и фотоаппарат она, Таня, оставила в Исленьске – на радостях, ехать домой, спешила – позабыла.
Обошел я дом. Напротив кедра перелез через штакетник в палисадник. Не раз уж так проделывал за лето. Окно прикрыто, но не плотно. Потянул створку – не на шпингалете – подается. Ну, значит, Таня у себя. Ночью прохладно, дома спит теперь – так полагаю.
Разулся в палисаднике, кеды под кедром поставил.
Отпахнул створку оконную. Тихо – чтобы не разбудить Таню, а шмыгнуть к ней, сонной, сразу под одеяло – забрался на подоконник. Спустился на пол. Кошка кошкой. Кот, вернее.
Темно. Ни зги. Я знаю, где кровать.
Известкой пахнет. Белят, что ли?
Штаны и рубаху быстро с себя скинул, на подоконник положил, чтоб не искать потом их долго.
Под одеяло харюзом нырнул, обнял и…
Обмер.
Что-то в объятиях моих чужое-пречужое, костляво-ледяное, не шевелится и звук такой вот издает: пых, пых.
И я: оп-оп – глотаю воздух – весь, наверное, какой был в комнате, да и во всем доме, то и в атмосфере, за одно мгновение выглотал, не поперхнулся.