Михаил Булгаков. Морфий. Женщины. Любовь - Варлен Стронгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сталин в письме от 1 февраля 1929 года объяснял свое отношение к произведениям Булгакова его ярому противнику – драматургу В. Н. Билль-Белоцерковскому.
«Пишу с большим опозданием. Но лучше поздно, чем никогда», – начинал Сталин. Он не спешил с ответом, раздумывая, как поступить с Булгаковым. Тень вождя, сидевшего в правительственной ложе МХАТа не раз и не два, пугала артистов, играющих «Дни Турбиных». Их игра была настолько великолепна – всех вместе и каждого в отдельности, – что спектакль, как рассказывали очевидцы, представлялся концертом, состоящим из блестящих номеров. Безусловно, этот «концерт» очень нравился Сталину, и в душе даже такого матерого и жестокого человека, как Сталин, возникало невольное уважение к артистам, мастерам своего дела. Кроме того, белогвардейское движение было уже ослабленным и путей реставрации его в стране не виделось. Другое дело повесть А. П. Платонова «Впрок», поставившая под сомнение развитие колхозного движения – детища вождя. В мае 1931 года он обратился с запиской в редакцию журнала «Красная новь», напечатавшего повесть: «Рассказ агента наших врагов, написанный с целью развенчания колхозного движения и опубликованный головотяпами-коммунистами с целью продемонстрировать свою непревзойденную слепоту.
P. S. Надо бы наказать и автора и головотяпов так, чтобы наказание пошло им “впрок”».
Читая повесть, Сталин на ее полях высказывался об авторе: «Дурак», «Пошляк», «Балаганщик», «Беззубый остряк», «Это не русский, а какой-то тарабарский язык», «Болван», «Подлец», «Мерзавец»… Сталин посадил в лагерь пятнадцатилетнего сына Платонова и выпустил, когда он был уже неизлечимо болен туберкулезом.
В адрес Булгакова Сталин подобных реплик не допускал. Он писал Билль-Белоцерковскому: «Пьеса “Бег” Булгакова… есть проявление попытки вызвать жалость, если не симпатию, к некоторым слоям эмигрантщины, – стало быть, попытка оправдать или полуоправдать белое дело. “Бег” в том виде, в каком он есть, представляет антисоветское явление. Впрочем, я бы не имел ничего против постановки “Бега”, если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные причины Гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти по-своему “честные” Серафимы и всякие приват-доценты оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что сидели на шее народа…
Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? Потому, должно быть, что своих пьес, годных для постановки, не хватает… Что касается собственно пьесы “Дни Турбиных”, то она не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: “если даже такие люди, как Турбины”, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, – значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь. “Дни Турбиных” есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма. Конечно, автор ни в какой мере “не повинен” в этой демонстрации. Но какое нам до этого дело?»
Через год на встрече с украинскими писателями Сталин повторил свои мысли о пьесах Булгакова «Дни Турбиных» и «Бег», высказанные в письме к драматургу. По мнению украинских писателей, «Дни Турбиных» искажали ход исторических событий на Украине и, как сказал один из писателей, «…стало почти традицией в русском театре выводить украинцев какими-то дураками и бандитами». Уточнил это мнение писатель А. Десняк:
«Когда я смотрел “Дни Турбиных”, мне прежде всего бросилось в глаза то, что большевизм побеждает этих не потому, что он есть большевизм, а потому, что делает единую великую неделимую Россию… И такой победы лучше не надо».
Это признание Сталину очень не понравилось. Он уже определил свой курс на «единую и неделимую», но в виде СССР. Он прежде не говорил, но именно эту булгаковскую концепцию одобрял в «Днях Турбиных» и «Беге». Возможно, поэтому и защищал Булгакова. Украинцам ответил, выведенный из равновесия проявлением ими местного национализма:
«Я против того, чтобы огульно отрицать все в “Турбиных”, чтобы говорить о пьесе, дающей только отрицательные результаты. Я считаю, что в ней в основном все же больше плюсов, чем минусов… Булгаков чужой человек, безусловно. Однако своими “Турбиными” он привнес все-таки большую пользу».
Присутствовавший на встрече Каганович, видя, что стороны не приходят к взаимопониманию, предложил: «Товарищи, давайте все-таки с “Днями Турбиных” кончим».
И все-таки вокруг Булгакова создалась напряженная ситуация. Запрещения его пьес требовали от Сталина и московские партийцы, и украинские, и ОГПУ. «Бег» он им уже уступил. Был вынужден. Булгаков знал о том, что Сталин под натиском коммунистов защищал его, но во многом соглашался с ними. И вскоре все его пьесы запретили. На эту ситуацию Булгаков откликнулся в романе «Мастер и Маргарита» в сцене Пилата и Иешуа Га-Ноцри:
«Слушай, Иешуа, можно вылечить от мигрени, я понимаю: в Египте учат и не таким вещам. Но ты сделай сейчас другое – помути разум Каиафы, сейчас. Но только не будет, не будет этого. Раскусил он, что такое теория о симпатичных людях, не разожмет когтей. Ты страшен всем! Всем! И один у тебя враг – во рту он у тебя – твой язык! Благодари его! А объем моей власти ограничен. Ограничен, ограничен, как все на свете! Ограничен!»
Подразумевая под Пилатом Сталина, Булгаков в какой-то мере был точен в определении тогдашних возможностей вождя. Еще были на свободе люди, которые осмеливались перечить ему, высказывать свое мнение, отличное от его. Были живы Горький, Киров, Орджоникидзе, люди, знавшие, кем был Сталин до революции и при Ленине, знавшие о его параноидальной психике. Власть Сталина еще не стала беспрекословной и всемогущей, но ее вполне хватило бы на то, чтобы избавиться от вредного и занозистого писателя. Может, обстоятельства для этого были не вполне подходящие. В 1925 году покончил самоубийством поэт Сергей Есенин, в 1926 году – известный писатель Андрей Соболь, в июле 1929 года к Сталину пришло отчаянное письмо от Булгакова:
«…Силы мои надломились, не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, ставиться более в пределах СССР мне нельзя, доведенный до нервного расстройства, я обращаюсь к Вам и прошу Вашего ходатайства перед правительством СССР об изгнании меня за пределы СССР вместе с женою моей Л. Е. Булгаковой, которая к этому прошению присоединяется».
Письмо это находилось у Сталина, когда в 1930 году застрелился Владимир Маяковский. Нехорошо получилось бы, если бы в том же году наложил на себя руки и Булгаков. Ведь имя это уже было известно за границей, и смерть его выглядела бы подозрительной, неестественной. К тому же Сталин, не сомневавшийся в таланте Булгакова, знал, что он бедствует, что ему надо содержать жену, и ждал, что он, доведенный до нищеты и отчаяния, откажется от своих буржуазных воззрений, покается перед ним и, если его попросят, а может, и по своему желанию, напишет пьесу о своем любимом вожде, на которую люди будут ходить не по партийному приказу, а по зову души, как на «Дни Турбиных». Поэтому Сталин не собирался ни убивать Булгакова, ни отпускать за границу. А тот не просил его ни о чем, кроме одного – выпустить за пределы страны, и аргументировал свою просьбу: