Эсав - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сила вновь вернулась в мое сердце, жизнь и надежда — в мое тело. Я вернул ему улыбку.
— Никогда не забывай их больше, — сказал он мне строго, как будто мы были знакомы уже много лет. — Не забывай и не теряй. Ты уже не мальчик. Я не знаю, откуда ты приехал, но эта страна не терпит такого рода роскоши.
Несколько лет спустя, стоя в группе иммигрантов в зале, где мы присягали американскому флагу, я вспомнил то острое и болезненное мгновение, когда черный седой оптометрист даровал мне новое гражданство, водрузив на мою переносицу очки.
Он проверил перемычку оправы, нагревал и сгибал заушины, пока не остался доволен результатом, и под конец привязал к ним черную, тонко заплетенную нитку, чтобы очки висели на груди, когда мне захочется их снять.
— Не хочешь ли выпить со мной чашечку кофе в знак дружбы? — спросил он, перевернул табличку на входной двери и пригласил меня в заднюю комнатку магазина. К моему большому удивлению, он варил кофе в точности, как отец, — в маленькой кастрюльке, доводя его до кипения, снимая с огня и повторяя эту процедуру снова и снова.
Он спросил, откуда я приехал, и, когда я сказал, что родился в Иерусалиме, расчувствовался совсем.
— О какое волшебство и чудо, — воскликнул он, — что красивая девушка покорит меня себе…
— …и съест меня, ягоду за ягодой, — закончил я цитату, и мы взорвались тем смехом, каким смеются встретившиеся братья после сорокалетней разлуки. Я сказал ему, что еще раньше сарояновского образованного лавочника подобные фразы произносил старый киплинговский тюлень, и он похлопал меня по плечу.
— Ты низверг моего кумира из кумиров, — улыбнулся он, — и за это тебе полагается даровой обед.
Он усадил меня за стол, а сам подогрел и подал странную и удивительно вкусную смесь риса, мяса и рыбы, приправленную толстыми стеблями зелени, которые он назвал «окра», а на мой взгляд, были просто луком-пореем. Потом мы пили очень крепкий ликер. Я расчихался, а оптометрист закурил сигарету и, то и дело глубоко затягиваясь, рассказал мне, что его предки были вывезены работорговцами из Мавритании; некоторых из них послали на хлопковые плантации Луизианы, а других обратили в мусульманство и отправили на Святую землю охранять Мечеть на Скале.
— А вы? — спросил я. — Вы тоже мусульманин?
— Нет, — засмеялся он.
— Христианин?
— Не христианин я и не еврей, — ответил он уже совершенно серьезно. — Просто язычник, как все мои предки. Монотеизм и оптика плохо уживаются друг с другом.
Он вновь усмехнулся чему-то своему, а я не сводил с него взгляда. Хоть я уже знаком был с Кашвалой, Квеквоком и Бумпо, но впервые в жизни столкнулся с язычником во плоти.
— В драке и в постели, — сказал он внезапно.
— Что? — удивленно переспросил я.
Старый оптометрист грустно улыбнулся.
— Ты парень симпатичный, но наивный, — вздохнул он. — Во время драки и в постели с женщиной — вот два случая, когда нужно снимать очки. Тогда и только тогда. Понял? Воевать и любить получается куда лучше, когда не видишь дальше собственного носа.
Я долго слушал его рассказы. Он был стар, и возраст, а также одиночество, вера и ремесло заставили его толковать мир на собственный лад. Он рассказал мне о своей жене, которая была раздавлена много лет назад у входа в нью-орлеанский зоопарк.
— Все попугаи в парке закричали одновременно, водитель грузовика испугался, повернул голову посмотреть и раздавил мою жену о каменную стену зоопарка. — Он вздохнул. — Как можно после этого верить в одного-единственного Бога? Чтобы устроить такой кавардак, нужна большая компания.
Потом он с восторгом рассказал о двух сыновьях, которых вырастил в одиночку. Один преподавал в школе для поваров, а второй, сержант морской пехоты, несколько месяцев назад вернулся с Таравы в Тихом океане, целый и невредимый, с медалями на груди. Он вытащил из ящика две пары крохотных детских ботиночек.
— Эти — повара, а эти — морского пехотинца.
Потом он вновь вернулся к вопросам любви и войны, стал метаться по маленькой комнатке, точно лев в клетке собственных мыслей, и провозгласил, что, снимая очки, мы, по сути, декларируем свои намерения. Я провел достаточно времени в компании Ихиеля Абрамсона и Ицхака Бринкера, чтобы опознать ту же породу. Можно было не сомневаться, что старый оптометрист посвятил немало долгих часов разработке своего учения. Его речь была слишком четкой и упорядоченной, и декламировал он без остановок.
Потом он вдруг очень буднично сказал:
— Теперь твой черед рассказывать.
Я рассказал ему об одной паре очков для меня и Якова, и он всплеснул руками с восторгом и с жалостью. Я рассказал ему о нашей старшей сестре и ее страшной смерти во время иерусалимского землетрясения, и он вытер глаза. Но когда я вытащил из чемодана женщин, вырванных из ихиелевских альбомов накануне отъезда, он испугался. Он снова достал свой маленький резкий фонарик и посветил им внутрь моих глаз.
— Почему ты не сказал мне, что еще не спал с женщиной? — спросил он после краткого обследования.
Его дыхание пахло мускатным орехом и свежеско-шенной травой. Пальцы, которыми он раздвигал мои веки, были добрыми и мягкими.
— Потому что это правда, — ответил я.
— В один прекрасный день, мой мальчик, — прошептал он низким, надтреснутым голосом, — ты встретишь женщину, которая сможет говорить с тобой обо всем, что тебя интересует, и приготовленный ею первый «мартини» будет точно по твоему вкусу, и в кофе она добавит ром и сахар точно по твоему вкусу, и пластинки, которые она купит, тебе не придется менять в магазине. Она сумеет тебя рассмешить, она будет писать мокрым пальцем стихи на твоей спине, и внутри ее тела, задержав в нужный момент дыхание, ты почувствуешь рукопожатие трех ангелов. Но опасайся! В один прекрасный день твоя женщина улыбнется, и протянет руку, и снимет с тебя очки — снимет и положит на тумбочку возле кровати.
И тут его голос поднялся до крика:
— И вот тут-то ты должен встать и бежать! И не вздумай оборачиваться. Не отвечай на вопросы и не задерживайся для объяснений. Встань и беги!
Великолепно экипированный, я покинул его магазин и пошел на вокзал, сел в вагон второго класса скорого поезда и отправился в Нью-Йорк. Денежный пояс Цвии Левитовой шуршал у меня на животе. В кармане моего плаща лежало письмо Ихиеля к его дяде, нью-йоркскому адвокату Эдуарду Абрамсону. На носу сидели очки моего нового приятеля из Нью-Орлеана, а вторая пара, которую он дал мне в подарок, лежала в моей сумке. Его вкусная пища выстилала мое нутро, а доброжелательные наставления — мое сердце. Он был моим первым благодетелем в Америке, и я никогда не забуду его доброту. Америка проносилась перед моими глазами, приветствуя меня, — новая страна, приятная на вкус и четкая на глаз, свободная от тумана, от острых осколков воспоминаний, от всех экранов с тенями страданий на них.