Эсав - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вышел наружу. Дождь вскипал и шипел, ударяя по раскаленному коническому колпаку над печною трубой. На уличном фонаре повисла серебристая юбка танцующих капель, и сквозь нее видна была торопливая фигурка, бегущая под ливнем, прикрыв голову шатром ладоней. Я услышал быстрый плеск летящих шагов по затопленной улице. И вдруг она стремительно свернула к нашему двору, пересекла его, пронеслась мимо меня и вбежала в пекарню.
Я вошел следом. Яков стоял в яме перед дверцей печи — его руки держали лопату, лицо было поднято вверх, и Лея стояла над ним. Она беспокойно переминалась, ее трясло от сырости и холода. Я чувствовал мелкое, участившееся дыхание брата, пение его колен, застрявшее в горле яблоко его кадыка. В тот день я усвоил, что любящие в конечном счете должны искать только под светом фонаря, а не в тех темных углах, где осталась их потеря.
— Вылазь оттуда! — Она протянула ему руку.
Только сейчас, увидев Лею его глазами, я осознал, как сильно она изменилась, как похорошела за этот год.
Яков подал ей правую руку. Она схватила ее, вытащила его из ямы, повернулась к нему спиной и сказала:
— Расстегни мне заколку, Яков, я вся промокла.
Эту большую перламутровую заколку он купил ей за три года до того у Шену Апари и подбросил, с запиской, на веранду. Но до сих пор Лея ни разу не надевала ее. Теперь она освободила намокшую укладку кос, и волосы полились вниз тем медленным потоком, что не имеет ни начала, ни конца — будто тысячи тысяч теплых и влажных ящериц проползают мимо. Капли дождя сверкали на ее бровях, на переносице и ресницах, и жар печи поднимал над ее волосами сильный и свежий запах дождя.
Она наклонила голову, отжимая охапку волос, и вода всё текла и текла с них ручьем. Лея никогда не стриглась. Ребенком она боялась клацанья ножниц, девочкой боялась щупающих прикосновений парикмахера, подростком боялась что-нибудь в себе менять, а когда стала девушкой, волосы Леи уже были длиннее всех кос в деревне, и ей казалось, что подстричь их — все равно что ампутировать руку или ногу. Как-то раз она сказала мне, что если пострижется, то ей непременно будет больно, а из отрезанных волос обязательно брызнет кровь.
С некоторой драматичностью, на мой нынешний взгляд довольно смешной, я подумал тогда, что вот эта картина и будет отныне вставать у нас обоих перед глазами всякий раз, как мы их прикроем. В то время я еще верил, что раны любви не заживают никогда. Я еще не знал, как быстро и бесследно они рубцуются.
— Дать тебе чаю к хлебу? — спросил Яков.
Он поставил большой чайник на примус, водрузил сверху маленький чайничек для заварки и посмотрел на Лею, которая присела снять туфли. Когда она выходила из дому, ее носки были белыми, но теперь дождь и грязь разукрасили их коричневыми пятнами. Я глядел на подушечки ее пяток, которые когда-то своими отпечатками очаровали моего брата, а сейчас, влажные от дождевой воды, сморщились бледными и скорбными складками покорности судьбе.
Ливень снаружи усилился. Могучий грохот рассек небо. Подняв чайничек с заваркой, брат поднес его к самому носу Леи — вдохнуть пьянящий запах свежезаваренных листиков. Уголки ее губ мелко дрожали. Серая стужа, жестяное дребезжанье мелкого дождя, ад зимы, которая никак не желает кончаться, — все это наполняло страхом ее душу и тело. Она вновь рассыпала великолепие своих волос, встряхнула их, пропустила сквозь пальцы и стала медленно расчесывать. Яков наклонился и потрогал рукой ее ступни.
— Ты замерзла, Лалка. — Он выпрямился. — Я дам тебе сухую одежду.
Подойдя к железному шкафу, он вынул из него стопку стираной рабочей одежды и, повернувшись ко мне, сказал со спокойной, уверенной в себе будничностью:
— Выйди. Она хочет переодеться.
И я вышел.
Несколько лет спустя, во время паломничества в Нью-Бедфорд, Уолден-Понд и некоторые иные святые литературные места, я плыл на пароме на Марфин Виноградник, то бишь на остров Мартас-Винъярд. На палубе я свел знакомство с высокой, красивой ирландкой лет сорока, и вскоре мы уже разговаривали с ней накоротке, как всегда разговаривают два рыжих американца, когда случайно встречаются в дороге. Она работала в книгохранилище Библиотеки иудаики Гарвардского университета и, по ее словам, в совершенстве знала иврит. Я в тот момент был специалистом по выращиванию клубники, уроженцем Праги, ранним вдовцом (подвыпивший машинист съехал с рельс и раздавил мою жену об стену) и отцом двух годовалых близнецов.
— Иврит! — воскликнул я с пылкостью, вызванной желанием выяснить, насчитывает ли наша с ней компания более одного враля. — Не тот ли это язык, на котором пишут справа налево? Пожалуйста, скажите мне что-нибудь на иврите!
— Что именно? — смутилась она.
— Что угодно, — ответил я. — Мне просто хочется услышать, как звучит этот язык.
Она уставилась на меня своими светлыми глазами и, ни разу не сморгнув, изобразила мне справа налево картину, в которой мы фигурировали с ней вдвоем на старом диване, стоящем, насколько я уразумел, в ее подземном книгохранилище. Ее описание было столь откровенным и детальным, что мне с трудом удалось сохранить то безмятежно-чешское выражение лица, которым природа благословила вдовых производителей клубники. Когда мы сошли с парома, я спросил, не согласится ли она разделить с мной комнату в гостинице «У Питера-гробовщика». Она рассмеялась и спросила, не боюсь ли я спать с людоедом, что по-английски звучало весьма многообещающе: «мужеед», — и душа моя воспарила. На следующую ночь она тайком провела меня в огромное книгохранилище в здании Библиотеки Ленднера в Гарварде. Запах старинных книг и близость к их мудрости, сказала она, воспламеняют ее плоть. Многие из этих книг были мне знакомы. С обложки «Полного толкователя снов» Рафаэля Хаима Леви сверкало даже мучительное и памятное изображение курицы в очках.
— Скажите мне еще что-нибудь на иврите, — сохранял я свое безмятежное спокойствие.
Очаровательная книгохранительница распустила свои косы, мягко толкнула меня на стоявший в книгохранилище диван, и, когда она наклонилась надо мною, мне на миг почудилось, будто я понял, почему вышел тогда из пекарни, и я начал рассказывать ей об этом, пока она не испугалась и не попросила, чтобы я перестал так кричать.
Позднее мои раны залечились, плоть успокоилась, и время обтянуло сердце новой кожей. Лет десять назад, когда мне исполнилось сорок пять, жена моего нью-йоркского редактора пригласила меня отметить мой день рождения. Ее муж уехал на какую-то конференцию на Западное побережье, и она хохотала, не переставая. То была забавная и очень умная женщина, и ее бедра, если принюхаться, таили дивный, неизъяснимый запах шафрана. Помню еще, что она сказала фразу, словно выхваченную изо рта Шену Апари:
— Лучшие любовники в мире — это эгоисты.
— Это потому, что мы так много онанируем, — сказал я ей.
Она стиснула мою руку своею, затянутой в перчатку, и вдруг поднесла ее к губам. Мы отправились в большую церковь, что на Пятой авеню, потому что я хотел показать ей то место, где полицейские стреляли в сбежавшего тигра Томаса Трейси — «тигра, имя которому любовь». Потом мы обедали в устричном баре. У меня есть странная слабость к живым моллюскам. Их вкус кажется мне отвратительным, но в них есть какая-то неведомая составляющая, которая взбадривает мое тело. Мы выпили грушевый Eau de Vie и, слегка опьяневшие, выбрались из катакомб Центральной автобусной станции, пересекли Сорок вторую улицу и поднялись меж двумя каменными львятами Публичной библиотеки, чтобы посмотреть выставку «Книги путешествий девятнадцатого века». Оттуда мы отправились к ней домой, и по дороге, продираясь сквозь толпу маленьких, квадратных и твердых японских туристов, я вдруг увидел старую женщину, скользившую по ледяной арене. Ее глаза были закрыты, а к предплечьям были привязаны крохотные бронзовые колокольчики. Она закружилась на месте, и в этот миг в моем сознании снова всплыл все тот же забытый вопрос и тотчас за ним, словно держась за его пятку, такой же очевидный ответ. Я понял, почему вышел тогда из пекарни. Я громко рассмеялся, сказал своей спутнице: «Ничего особенного» — и сегодня тоже не намерен ни единым словом объяснять эту свою давнюю уступчивость, которая, в любом случае, не имеет никакой связи с историями о князе и служанке, о грудях и ревнивце. Нет нужды объяснять всё и вся. «Читатель наделен разумом, позволяющим заполнить эти пустоты», и ему уже приходилось отвечать самому и на многие вопросы потруднее. Почему Орфей оглянулся? Почему праотец Яаков заплакал? Что именно замышлял Чичиков? Почему Сирано не открыл Роксане тайну любовных писем? Почему я не проводил свою мать в последний путь? Почему ты отказалась встретиться со мной, когда я позвонил тебе тогда с вокзала в твоем городе?