Погибель Империи. Наша история 1965–1993. Похмелье - Марина Сванидзе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В массовом восприятии Чернобыль несоразмерно быстро отошел на второй план и забылся. Страна большая, расстояния огромные, инстинкт самосохранения утрачен, опасность незримая, а тут очевидных проблем полно. Коротко ужаснулись, пожалели пострадавших, спасателей и ликвидаторов – и забыли. Писатель Нагибин в дневнике в августе 86-го пишет:
«Одна женщина сказала, что подорожание колбасы на двести процентов пострашнее Чернобыля».
Будущее подтвердит, что массовое восприятие именно такое. Когда страна дойдет до банкротства и развалится, когда в России отпустят цены, потому что продуктов нет и не предвидится, никого нельзя будет убедить, что реформы – это неизбежность. Чернобыль вспоминать не будут, вспоминать будут цену на колбасу.
В 86-м проблема дефицита продуктов оттеснена исчезновением водки в связи с ходом антиалкогольной кампании. В тот год все смешивается – и Чернобыль, и драки за водкой, и первая возможность говорить громко, а не только на кухне.
При всей неэффективности той антиалкогольной кампании, ее унизительности для всех слоев населения, при том, что объемы самогоноварения возрастут в 6 раз, вырастет реализация сахара, карамели, пряников, томатной пасты и всего остального, подходящего для самогоноварения, и все это сгинет с прилавков, несмотря на то, что спустя четверть века в массовой памяти то время ассоциируется с очередями за водкой, на самом деле это было особое, короткое романтическое время.
Юрий Шевчук:
Я хочу сказать одно, что нам было проще, чем рабочему классу, шахтерам, классу трудовой интеллигенции и т. д. Мне было проще, проще было принять попытки идеалистически нового переустройства общества. Почему? Потому что любое время перемен – поговорка китайская на зубах застряла у всех – тяжело все это, материально тяжело, любая перестройка, любая реформа, все это идет туго, особенно в нашей стране. Но мы же были внутри совершенно другими людьми. Мы же выстрадали, мы же кое-что, кое-чем заплатили за свободу своего существования, за свободу мыслить, как мы, петь, как мы поем. Но мы понимали, что мы не будем встраиваться в систему, мы были вне этой системы, как многие другие члены нашего общества. И поэтому нам было легко и просто услышать эти слова и понять их, о гласности, о перестройке. Потому что в нас она уже была. Эта птица летала, это все пело уже в нас. И поэтому мы ко всему этому, может быть, не очень понятному, тяжелому, не очень умному, этому движению, но к светлому, как скажем, будущему, со скрипом вот эта телега, с флагами под названием «Советская империя», она разворачивается в сторону какой-то там новой жизни, со всем падежом скота, людей, со всеми неурожаями в мозгах и полях, со всеми пустыми прилавками в магазинах. За всем этим ужасом, непониманием народными массами уже это происходит. Ощущение надвигающейся катастрофы. Но все это воспринимали с иронией, я бы даже сказал. Потому что мы-то были уже свободными. И Гребенщиков был свободен, и Цой Виктор был, и Костя Кинчев, и я, и Майк Науменко, и Слава Бутусов, и многие, многие другие. Это все как бы в нас существовало.
Н. С: Это была тусовка у вас?
Шевчук: Это было братство скорее у нас. Я мог в любой город приехать автостопом, денег на дорогу не было. Я добрался как-то до Новосибирска. Просто ловил КамАЗы. У меня даже песня есть того времени: Эх отращу-ка я волосы/Надену рванину с заплатами/ И запою грубым голосом/Закончив сегодня с утратами/ С гитарой под мышкой и сумкой/ Дорожной через плечо/ Поеду с веселыми думками/ О мире и братстве еще/ Водитель в уютном КамАЗе/Раздвинет улыбкой свой рот/ И бросит в шутливом приказе/А ну-ка, хипан, поворот.
И вот КамАЗ, водила, ты с гитарой отрабатываешь поездку куда глаза глядят. Приезжаешь в любой город, видишь какого-то чудака, которого ты просто видишь и чуешь: он свой, волосатик. «Старик, где тут у вас переночевать, где что?» Они тебя ведут, и ты ночуешь, они тебя накормят, напоят. Ты им напоешь песен. Тебя посадят в очередной КамАЗ, и поедешь дальше. Это было время вот таких квартирников. Не кооперативов как сейчас, такая разница, да? Это было голодное нищее существование, но мы были настолько душевно и духовно, настолько в этом существовании было ветра много, КамАЗов, дорог, красоты какой-то – это было так. Мне очень повезло, мы были молоды, у нас не было груза семейных проблем, как у многих других граждан нашей страны, и когда эта перестройка началась, мы ничего не теряли, даже цепей нам было не терять, потому что у нас их тоже не было. И поэтому все это мы восприняли очень весело и нормально.
Параллельно с провозглашением гласности, но опережая ее, начинаются рок-концерты. Они – явление времени. Они собирают стадионы, что еще недавно, вчера, немыслимо. Соединяются те, кто был советским культурным андеграундом, с теми, кто никогда даже не задумывался о существовании андеграунда. Они впервые сходятся на поверхности, одиночки и огромная стадионная масса людей. Голоса одиночек входят в резонанс с огромным коллективным подсознательным. Виктор Цой своей песней «Мы ждем перемен» не декларирует поддержку перестройки. Но объективно по-другому эти слова нельзя воспринять, потому что все перемены связаны с перестройкой. В русском роке 86-го года действительно не было политики. Он глубже, чем политика. Стадионы глухонемых вдруг услышали громко, свободно звучащие голоса и приняли их как собственные. Но это было очень коротко по времени. Большая волна, как ей написано на роду, отхлынет.
Н. С.: Скажи, пожалуйста, вы были люди внутренне свободные, в принципе вам было все по фигу?
Шевчук: Мы, понимаешь, потеряли все, что уже могли. У нас не было никаких материальных бал. И, с другой стороны, у нас не было материальной ответственности перед нашими семьями. Потому что семей у нас тоже не было. Аюбовь была, да, но детей не было. Как у других граждан, которым было гораздо тяжелей, чем нам. Я об этом не забываю, это важная вещь, потому что многие думают, что вот, вот интеллектуалы, очкарики, они там за свободу, за демократию, а народу жрать было нечего. Нам тоже нечего было жрать. Но, с другой стороны, нам это и на фиг не надо было. Но когда, ты шахтер, лишаешься работы, тебе нужно кормить семью, а тебе талдычат: перестройка, перестройка; а твой завод или фабрику приватизировали, и пришли хозяева и закрыли ее на ключ, это тоже разные вещи, это тоже все понимают. Я видел это. Но нам повезло где-то. Надо уточнить факт, что я всегда это чувствовал и понимал. Я не был оторван от… я видел и сопереживал, чувствовал, как народ страдает и мучается во время вот этого всего перелома, всей этой нашей очередной революции. Это очень важная вещь.
Ленинградский рок-клуб открылся весной 1981 года. Единственное тогда место в городе, где можно было играть рок. Открывался рок-клуб, естественно, при участи КГБ. КГБ счел, что это удобно, когда неформалы собраны в одном месте. Легче контролировать. И дали «добро». Но не учли другого – здесь возникала совершенно новая общность, которая в один прекрасный миг выйдет на аудиторию размером со всю страну.
Шевчук:
Я хочу сказать, что так называемый сейчас русский рок, почему русский – потому что, во-первых, он пелся на русском языке, национальности были представлены все. Это все, что, на мой взгляд, мыртышкино такое подражание британской рок-музыке, и все. Это квинтэссенция всех каких-то течений, стилей и, безусловно, отечественной поэзии. Безусловно, наших старших товарищей, которых, может быть, неправильно называть «шестидесятниками», но это так. И вместе с тем русский рок появился, он впервые обнял и Запад, и Восток. Старые, первые группы пели по-английски. Они пели стандартно, перепевали Битлов, но все это пелось по-английски, никого это особенно не волновало, и власть тоже. Ну и пускай поют, ну мода. Ну что делать. И на танцах, я помню. Даже мы, наше поколение, играли. У нас была такая танцевальная площадка, парк Матросова, я там пару раз играл на гитаре, на барабанах.