Деды и прадеды - Дмитрий Конаныхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вернулся к своей куче, быстро перевязал траву и хворост, да и пошёл-пошёл таскать эти снопы к общей куче, возвышавшейся на здоровенной проплешине кострища. Когда засуха захлебнётся первыми осенними дождями, местные сожгут эту кучу без опаски подпалить поля и акации. Лишь бы какой-нибудь безмозглый пьянчужка окурок не бросил…
А так — так всё было нормально.
Я отнёс уже, наверное, десятую пару снопов, когда обнаружил, что меня внимательно разглядывают. Возле остатков моей кучи стояла какая-то женщина, лет шестидесяти, в домашнем халате и тапочках, с хозяйственной сумкой. Голова была повязана цветастой косынкой.
— Драстуйте, — поздоровался я первым. Местные всегда здороваются. И с меня корона не упадёт.
— Добрый вечер, — ответила она. Посмотрела на меня, всего в пыли и царапинах, критически осмотрела мою бороду. — А вы по-нашему снопы вяжете. А сами вот не местные.
Ну да. Конечно. Торжевский Шерлок Холмс в юбке.
— Как это — по-вашему? Не знаю, честное слово. Вяжу, как бабушка учила.
— Бабушка? Она с Торжевки была?
— Да. А я вот к прадеду и прабабе приехал. В гости. Вот, вычищаю.
— А фамилия их как?
— Завальские. Терентий и Антонина.
— Не помню, — она зачем-то оглянулась, что-то прикидывая. — Я с другого конца переехала. А Завальских не помню.
— Они давно умерли. Прадед в семьдесят первом. Бабушка годом позже.
— А-а-а, ну, так это ж давно было. Конечно. А вы сами ж откуда?
— Да я из Москвы.
— А что ж так-то, из Москвы, да на кладбище ж? Поближе никого не нашлось, родни поближе?
Я посмотрел на неё. Нет, она не издевалась и не вела досужий разговор. Ей что-то было важно, потому что она смотрела внимательно и говорила без дистанции. Румянец её полного лица ещё сильнее разгорелся в духоте. Она поставила сумку на землю, развязала платок, стала тихонько обмахиваться.
— Нет. Не нашлось. Я последний в роду. Надо. Кто-то ж должен?
— Хорошее дело, — она оглянулась, посмотрела на старое кладбище, которое начало напитываться вечерними тенями. — Поздно уже. Может, помочь чем? Да, я ж давно смотрела, как вы тут работаете. Целый день работаете. Вот я дура! Это, на вот, возьмите, я ж молочка принесла, я ж тут недалеко живу.
— Ой, спасибо, что вы, спасибо! — я пил прохладное молоко, пересохший напрочь язык визжал от удовольствия и купался в ароматах молока. Я отсапывался, отфыркивался, капли текли по усам, и никак не мог напиться.
— Чем же вы корову кормите? Камышами и кашкой?
— Ох ты ж… А откуда знаете?
— Ну… Бабушка рассказывала, что прадед так делал — на Толоке собирал и домой возил, когда засуха была. А кашка, жёлтая такая — для душистости, будто мёд.
— И меня мама так на речку гоняла. Я вон там, у реки жила, пока замуж сюда не вышла.
— Спасибо большое, очень вкусное молоко. Очень-очень.
Она ещё больше раскраснелась от удовольствия.
— Я ж и говорю ж, может, помочь вам чем?
— Да нет, что вы, не надо. Это мое дело. Вот только… Может, найдётся у вас чуть цемента — у прадеда фотография из памятника вывалилась. И лопата мне ещё нужна — там акации, штучки три подрубить.
— Да дам же ж, конечно. Пошли. Забирайте вашу рубашку, сумку за забор положите, никто не возьмёт.
Мы сходили к ней домой, она достала из сарая лопату получше, нашла где-то цемента, принесла в поллитровой баночке, дала ещё банку с водой — замесить цемент.
— Вот спасибо. Спасибо большое. Как вас звать-величать-то?
— Надежда Семёновна, — она глядела на меня, довольная собой и немного грустная. Вздохнула: — Вот, одна тут управляюсь, как муж умер. Чернобыль, говорят. Всё Чернобыль…
Её двор был образцово чистым. Всё, что можно было сделать женскими руками, сияло новой краской, новой побелкой. Помидоры были подвязаны аккуратными ленточками, колья были забиты, как по шнурку. Все грядки были прополоты, вокруг разросшихся кустов — ни травинки, ни соринки. Но трещина в окне на веранде была замазана жёлтой замазкой, новая чёрная смола, которой был выкрашен фундамент, не могла спрятать отчетливые трещины, замазанные от руки цементом, калитка перекосилась и открывалась с трудом, на трубе выпали кирпичи, возле погреба лежала поломанная приставная лестница, кран колонки во дворе подтекал. Мелкие, но неуловимые черты женского трудолюбивого одиночества.
— Спасибо, Надежда Семёновна, я принесу банки назад.
— Да ладно, можно у кладбища оставить, кому они нужны. А сумку можете здесь, на лавочке поставить.
— Спасибо, хорошо.
Я опять вернулся на кладбище. Надо было поторапливаться. Солнце уже коснулось вершин леса на противоположном берегу речки. Нечего на кладбище делать на закате. Особенно после захода солнца.
Нехорошо.
Я замесил цемент с пригоршней песка, обмазал фотографию и вставил в овальное гнездо. Прадед смотрел на меня, как всегда, с лёгкой улыбкой. Он всегда был пижоном, мой прадед. Бабушка улыбалась тихо и застенчиво. Она была сфотографирована в том щадящем возрасте, когда увядание ещё не поставило свою безжалостную печать. Ретушёр был молодец — шрама на щеке от пережитой пытки шомполом не было видно.
Какие же они были красивые. И смотрели на меня.
Мне стало трудно дышать.
Чтобы хоть как-то восстановить дыхание, я взял лопату с отполированной тяжелым трудом ручкой, примерился и в несколько ударов подрубил молодые деревца акации, которые выросли в трещинах бетонного покрытия между могилами. Я осторожно подрубил разросшийся барвинок.
— Стелися, барвинку… — мой голос неожиданно громко заметался в сумраке и замер.
Я ещё немного постоял, собрал лопату, банки, сумку пошел к ограде, чтоб потом с чистыми руками вернуться за рубашкой.
— Ну, всё, родные. Вот и всё. Вот и славно.
За оградой стояла Надежда Семёновна. Она держала в руках трехлитровую банку, из которой густо торчали пышные, высокие гладиолусы. Она протянула мне букет через ограду.
— Нате. Возьмите, пожалуйста. Пусть цветы стоят.
Я стоял, не чувствуя ног. Она смотрела на меня, держала банку.
Так бывает.
— Спасибо, Надежда Семёновна. Большое спасибо.