Деды и прадеды - Дмитрий Конаныхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, бабушка, вижу.
— Ну, ладно, ты ж не забудь, я ж вот так и поехать хотела всё в Торжевку. Мне мама снится.
И тут я ляпнул глупость.
— Бабушка. А почему ты так меня ждала? Что, в конце концов, Эдгар приехать не может? Это ж его тоже — прадед и прабаба? Почему? Он же так родословную выводит?
Рука Кози, собиравшаяся меня перекрестить, тихонько опустилась. Она сверкнула глазами, но сдержалась, заговорила тихо и быстро, как горох сыпала.
— Гриша, ты ж не понимаешь, он же больной, ему летать самолётом нельзя, не то что ездить. Он же работает и день, и ночь, нельзя ему. О чем ты говоришь? Понимать должен. Понимаешь? Ну, ладно, давай, передавай привет маме-папе, да и будешь в Топорове, поклонись бабушкиной могиле, да Васе, хорошо, что помнишь их, не забываешь.
— Да, бабушка Козя. Всё сделаю, всё будет хорошо. Передам. И маме, и папе. Заеду, сделаю. Передавай привет Эдгару, если будет звонить.
— А он каждое воскресенье звонит, вот как утро наступает, у него уже там день, вот он и звонит. А я ж, что сказать, сижу и жду. Жду поди, час или два. А потом, как телефон зазвонит, ну, знаешь, вот так, как междугородка звонит, так прямо вся подхватываюсь, а сердце так и дёргает в груди.
— Да, бабушка. Ну, ладно, поехал я. Не скучай. Держись.
Я наклонился к ней, чуть не вдвое склонился. Козя обняла меня, поцеловала в щеку. От неё пахло лекарствами.
Я спустился на стареньком лифте с распашными дверьми, вышел в старый двор, обогнул дом и пошёл к остановке автобуса. Я знал место, где надо было встать на остановке, чтобы было видно её балкон. Я прищурился и действительно рассмотрел маленькую фигурку, смешно машущую мне рукой.
Я замахал руками, чтобы она уходила. Ещё было свежо, я боялся, что она простынет, у неё будет обострение ревматизма. Но Козя упрямо стояла на балконе, дождалась, пока я сел в автобус, перекрестила меня и вошла внутрь.
* * *Дорога растянулась, как растягивается всякая непривычная дорога. И нельзя сказать, что окружавшие меня места были мне совершенно незнакомы. Но после долгого перерыва глаза нарочно замечают все те мелочи, которые накапливаются и делают места, знакомые с детства, другими, чужими, что ли.
Киев поменялся. Да и люди поменялись совершенно.
Я вышел из метро, поднялся к трамваю. А трамвая уже не было. Даже путей не было. Проспект расширили на эту полосу. И асфальт, наверное, уже много раз успели поменять. Я завертел головой, пытаясь сориентироваться. Когда-то на здании напротив, на шпиле, был установлен удивительный предмет, который с детства притягивал меня, как мороженое на витрине в магазине. Я прекрасно помню вкус морозного воздуха, когда я ехал с вокзала в дребезжавшем трамвае, растаивал ладошкой заиндевевшее стекло и выворачивал шею, стараясь рассмотреть маленький, очень упрямый экскаватор, который вращался на страшной высоте. Он казался мне каким-то очень смелым, отважным героем будущей сказки. Маленький оранжевый экскаватор в тёмном небе был выше всех снежинок, он касался предновогоднего неба и был похож на ёлочную игрушку, которая была подвешена кем-то прямо к тёмному небу, чтобы радовать людей…
Теперь даже этого не было. Шпиль был, а оранжевого экскаватора, который по вечерам вращался наверху шпиля, уже не было. Жалко. Ещё один кусочек детства лопнул как мыльный пузырь. Вернее, остался только в памяти. Отпечатался и остался жить в ней…
Я ехал по удивительной стране.
Где-то недалеко от Киева, то ли к востоку, то ли к западу, лежала удивительная местность. Закончилась крутая горка, к которой прилепились последние городские дома, змеёй уползли последние городские улицы, и прямое шоссе вытянулось, напряглось шуршащей лентой и понесло покачивающийся автобус, втянуло его в пространство с прозрачными горизонтами под высоким небом. Низкие холмы, словно тесто, были приглажены умелой рукой хорошей хозяйки, извилистые речки выкручивались бесконечными ленивыми петлями, тихонько скользили вдоль илистых берегов, медленно-медленно покачивали высокие камыши, в которых сопела и возилась разная птичья мелочь. Камыши время от времени вздрагивали, когда их стебли, уходившие в тёплую воду, расталкивал очередной прожорливый карп. А может, толстый, жирный линь.
Ленты зелёных, пушистых, мягких ив и вётл опоясывали эти медленные реки, убегали вдаль по широким полям, распаханным до самого горизонта. Вдали, там, где небо бесстыдно целовало землю, синели Мироновские леса, в которых можно заблудиться и блуждать неделю, если, конечно, вы не умеете смотреть в небо. От Мироновских лесов в поле выбегали перелески, которые закрывали холмы зелёным мягким одеялом. По полям прокатывались янтарные волны почти поспевшей пшеницы. В жёлтых водах этого океана были разбросаны бесчисленные деревеньки и хутора, белые хатки которых были похожи на ульи, спрятанные в обязательных фруктовых садах. Высокая, прозрачная дымка не позволяла раскалённому шару в небе обжигать алые, розовые, зеленовато-розовые и белые шары яблок, ярко-жёлтые капли груш, которые закрывали зелёную листву и опасно сгибали ветви деревьев. Зной разносил вокруг садов удивительные, сладкие запахи…
Тень низко летящего самолёта перекрестила солнечный луч, падавший на моё лицо. Я посмотрел ему вслед. С моста через реку было хорошо видно, как «мессер» сделал небольшой вираж вправо, потом круто влево и прочертил трассами людской муравейник, копошившийся у склонов холмов на восточном берегу. Я вцепился в спинку сиденья и смотрел, как там, всего в полукилометре от меня, падали и кричали люди. Они были такие смешные и маленькие — на широком и ровном заливном лугу, такие беззвучные, такие уязвимые, такие нелепые в своей муравьиной скученности, бросавшиеся то вправо, то влево — в зависимости от того, какой вираж закладывал развлекавшийся лётчик. Автобус бежал по дороге, из динамиков что-то рассказывали о своей бесконечно сложной жизни юные киевские рэперы, а я выворачивал шею, чтобы лучше рассмотреть, как среди расстрелянной толпы на коленях стояла моя бабушка, держа на коленях разорванного пополам парня, который выкашливал свою жизнь.
Он