Том 2. Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец - Густав Майринк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Барон заметил мой взгляд и усмехнулся:
— Был на горе? — Он указал на фиалки в моем кармане, букетик которых я собрал по дороге.
Я что-то залепетал в свое оправдание, но он, ласково улыбнувшись, остановил меня жестом:
— Знаю, знаю, на горах хорошо, сам частенько хаживаю туда. Да и ты там бывал не раз, только забыл; слишком быстра и горяча юная кровь, бесследно смывает все воспоминания. Скажи-ка мне теперь, тебе было трудно на пути твоем?
— Там, в горах, нет, но вот когда шел по... по белой дороге... длинной-длинной... настоящий тракт, только какой-то пустынный... — начал я, запинаясь, не уверенный, что мои слова будут ему понятны.
— Да, да, белый тракт... — пробормотал барон задумчиво. — Его кошмарного одиночества человек, как правило, не выдерживает. И лишь у того, кто рожден для странствования, есть хоть какой-то шанс. У тебя он есть: еще там, в приюте, я понял, что ты прирожденный странник, и решил тебя усыновить. Люди страшатся этой призрачной дороги больше, чем могилы, и всегда предпочтут ей гроб, наивно полагая обрести вечный покой; но, увы, сие «последнее пристанище» не что иное, как
плоть и жизнь. Родиться в этот мир, по сути, и означает быть погребенным заживо! Странствовать по белому тракту не в пример труднее, но это путь! Только не надо думать о его конце, иначе не выдержишь, ибо путь сей конца не имеет. Он бесконечен. Солнце там, на горах, вечно. Вечность и бесконечность — понятия разные. Лишь для того, кто в бесконечности ищет вечность, а не «конец», они суть одно и то же. Странствование по белому тракту должно совершаться исключительно ради самого странствования, из любви к странствованию, а не для того, чтобы суетно множить число переходов и один бессмысленный привал разменивать на другой. Покой — не «привал» — лишь там, на горах, при свете солнца. Оно неподвижно, и колесо жизни вращается вокруг него. На рассвете все живое возносит молитву золотому диску вечности, даже жуки и мухи замирают в воздухе пред ликом его предвестницы, утренней зари, и благоговейно ожидают, покуда не взойдет царственное светило. Ты, наверное, и усталости-то не почувствовал, когда восходил на гору. — Он вдруг спохватился и, пронизав меня испытующим взглядом, спросил: — А ты, ты тоже смотрел на солнце? Ты видел его восход?
— Нет, отец, к тому времени как оно взошло, я уже отвернулся.
Барон удовлетворенно кивнул и тихо добавил:
— Это хорошо, а то бы наши с тобой пути разминулись навсегда. — И он уже громко уточнил: — И твоя тень шла перед тобой, когда ты спускался вниз?
— Да. Конечно...
Недоумение прозвучало в моем голосе столь явственно, что не заметить его было просто невозможно, однако он как ни в чем не бывало продолжал:
— Узревший солнце не хочет ничего, кроме вечности, это уже не странник. Таков удел всех тех, кого Церковь причисляет к лику святых. После своего успения святой теряет не только мир сей, но и «тот» тоже, однако самое скверное состоит в том, что и мир теряет его, мир сиротеет... Ну а тебе сиротская доля известна не понаслышке, уж ты-то знаешь, что значит жить без отца и матери, так не уготовляй же другим сию незавидную участь!.. Странствуй! Зажигай фонари до тех пор, пока солнце само не явится тебе.
— Да... — неуверенно протянул я и с ужасом подумал о страшном белом тракте.
— Теперь скажи мне, ты понял значение своего второго положения во гроб?
— Нет, отец.
— Знай же, еще некоторое время тебе придется делить судьбу погребенных заживо.
— Таких как гробовщик Мутшелькнаус? — по-детски допытывался я.
— Гробовщик с таким именем мне неизвестен; он еще не стал видимым.
— А его жена и... и Офелия?.. — спросил я и почувствовал, что краснею до корней волос.
— Офелия?.. Нет, не знаю.
«Чудно! — подумал я. — Ведь они же живут напротив и он должен бы их встречать по нескольку раз на день».
Барон молчал, а у меня вдруг вырвалось жалобно, умоляюще:
— Но ведь это же ужасно! Быть погребенным заживо!
— В том, что совершается во благо собственной души, дитя мое, не может быть ничего ужасного. Вот и я уж сколько лет время от времени становлюсь заживо погребенным, что же мне теперь — уподобиться тем, кто в горе и нужде уныло ропщет на судьбу и бессильно проклинает свой несчастный жребий?.. В поисках выхода такие люди обычно либо начинают исповедовать занесенное к нам с Востока учение о карме, согласно которому все беды, кои мы пожинаем в мире сем, посеяны нами же самими в одной из прошлых жизней, либо пытаются обрести утешение в догме о непознаваемости воли Всевышнего, однако ни в том, ни в другом случае покоя они не находят.
Тем не менее и для этих неудачников можно зажечь фонарь, надо только навести их на одну мысль... — Почти жестокая усмешка тронула его губы и тут же снова смягчилась. — Но тут требуется филигранная точность, они ни на миг не должны усомниться в том, что это плод их собственных размышлений! Я обычно начинал с вопроса: «Согласился ли б ты за одну-един-ственную ночь прожить во сне тысячу лет поистине беспримерной нищеты, — но только ты сразу забудешь о нашем договоре, и все, что тебе приснится, будет воспринято тобой как самая настоящая действительность! — а на следующее утро получить в награду мешок с золотом?»
«Еще бы! Разумеется!» — всякий раз звучало в ответ. Я же тогда говорил примерно следующее: «Что же ты сетуешь на судьбу? Ведь земная жизнь — это не более чем кошмарный сон, который ты только что готов был пережить за смехотворную награду, с той лишь разницей, что длится он не тысячу лет, а в самом худшем случае всего-навсего семьдесят, да и при пробуждении
— чем черт не шутит! — найдешь в изголовье не мешок с презренным металлом, а кое-что получше». Вот тебе и «непознаваемая воля Всевышнего»! Для того, кто видит в ней первопричину всего сущего, она в один прекрасный день обязательно обернется самым что ни на есть «познаваемым» и пошлым субъектом с рожками.
Просто надо